Последние рукопожатия, заполнена декларация, остается таможенная формальность…
Симпатичный рослый таможенник сделал приглашающий жест, показывая на столик: «Битте зии, герр Малявт», – приняв его за немца.
Попросил открыть кейс, что было неожиданно, до этого ни разу не подвергался досмотру. Он положил кейс на стол, перекинул пальто с правой руки на левую и отщелкнул замки с неожиданно промелькнувшим: «А вдруг подсунули гадость вроде наркотиков?»
Таможенник вежливо попросил выложить вещи из кейса. Потрепанная папка из толстой свиной кожи с темной патиной на медных уголках и застежке выглядела среди ярких блескучих деловых бумаг и скоросшивателей телом инородным, что углядел Андре только теперь.
– Что в ней? – спросил таможенник строго.
– Рукопись моего брата – Георгия Малявина.
– Она залитована?
– Что значит зали-то-тано?
– Залитована! – поправил таможенник. – Это значит проверка в государственном комитете по цензуре. После чего ставится штамп, число, подпись ответработника.
– Но это рукописный текст. Черновики. Это написано до революции братом. Это как письма, которые никого, кроме моих родственников, интересовать не могут. Тем более цензоров!
Таможенник снова улыбался, кивал как бы одобрительно, а ответил неожиданно:
– Орднунг ист орднунг! Пройдите к начальнику поста.
Гюнтер стоял сзади, дожидаясь своей очереди, с недоумением, а может быть, и осуждением.
– Гюнтер, я привез рукопись брата из Уфы. На ней нужен штамп – залитовано. Пожалуйста, позвони в посольство, получи консультацию.
На бумажке написал слово «zalitovano» и отдал ее Гюнтеру. Дотошно и медленно, как объясняют детям, отставшим в развитии, Малявт объяснял русским чиновникам про рукопись брата в кабинете начальника аэропорта. Сюда же перезвонил официальный представитель объединенного королевства Бельгия, но начальник таможенного поста в Шереметьевском аэропорту твердил неуступчиво:
– Нет, не могу пропустить.
Начальник аэропорта Смирнов, настороженный поднявшимся перезвоном, отвел в сторонку таможенника, сказал:
– Василий, выпусти ты его к чертям собачьим!
– Рад бы, но начальство мое не велит, – ответил тот с виноватой улыбкой, потому что портить ему отношения с аэропортовским начальством совсем не с руки.
Оставалось пятнадцать минут до вылета самолета, когда позвонил сотрудник посольства, попросил к телефону Малявта и с тяжким вздохом выговорил:
– Я здесь скоро начну ругаться, как портовый грузчик! Андре, оставьте рукопись у начальника аэропорта. Мы все сделаем. Рукопись отправим диппочтой.
Малявт стоял, устало опустив голову. Рукопись оставлять на этом казенном столе не хотелось, словно живое дитя.
– Через пять минут, господин Малявт, мы обязаны отвести трап! – напомнил Смирнов, и в его голосе не прозвучало сочувствия, так часто присущего русским, когда приходится исполнять нелепые формальности. Спокойный и патриархальный бельгиец, но Смирнова угнетало, что рукопись не залитована, и, скорее всего, из-за антисоветчины, на которую так падки иностранные господа.
А Малявт все не мог решиться. Он знал, что его приедет встречать кто-нибудь из представителей фирмы. А может быть, сын, если выберет время… Внизу маялся и в сотый раз прохаживался вдоль стеклянных огромных окон Гюнтер, которому он сказал: «Лети один». А тот наотрез отказался.
– Хорошо, господин Смирнов, летим без рукописи.
– Вот и отлично! Прошу поторопиться. Автобус подадут.
Малявт не сдержался, от двери обернулся, сказал:
– Это единственное, что сохранилось от старшего брата…
Через таможенный пост их пропустили мгновенно. У выхода ждала сотрудница, а по тому, как она теребила списки пассажиров, угадывалось, что ей хочется сказать: «Да шевелитесь же вы!»
Но Малявт идти быстро не мог. Сердце плюхалось в горле, на лбу выступила испарина, что Гюнтер заметил и отобрал кейс:
– Потерпите, осталось немного.
Андре терпел как мог, но последние ступеньки трапа поплыли перед глазами.
Гюнтер плюхнул мешком его огрузневшее тело в ближайшее кресло, срывающимся голосом прохрипел:
– Нужен врач…
Стал выговаривать по-английски, но по проходу уже двигался торопливо толстячок с добродушным курносым лицом.
Он молча приподнял веки, прощупал пульс и неожиданно грубым басом скомандовал стюардессе:
– Срочно аптечку! Кислород, если можно… А вы, – обернулся к Гюнтеру, – пригласите сюда командира.
Когда иностранец вышел, Смирнов отдал по телефону необходимые распоряжения и потянулся за папкой, чтобы убрать ее в сейф, она оказалась незастегнутой, и несколько листков вывалились на пол. Он собрал их, аккуратно сбил в стопку и невольно стал пробегать глазами текст с потаенным сарказмом и одновременно жгучим интересом: «Что ж там за крамола?»
Марк Юний Брут взошел на пятый десяток лет, как на подиум, не растеряв светлых кудрей, густой синевы глаз, силы мужской. Взгляд его – цепкий, пронзительный – набрал с годами победительной силы, словно предстоящих пышных триумфов. Порция, дочь знаменитого консула Катона, – женщина миниатюрная, с виду слабая, изнеженная, – боготворила мужа именно за эту пылкость с нерастраченной юношеской самоуверенностью, и каждый день (став городским претором по воле императора, Марк Брут последний год неотлучно находился в Риме) ждала встречи с Марком. Она готовила к встрече с ним свое лицо, волосы, а особенно тело, доставлявшее ей немало хлопот после рождения Теренция.
Слабость свою она выказала только однажды. Вскоре после родов. Она долго разглядывала обезображенный живот, неузнаваемо распухшее лицо с искусанными лиловыми губами, ощупывала дряблую кожу на бедрах… Бессильная злоба ожгла ее, она решила, что Марк, вернувшись из Заальпийской Галлии, где наместничал по просьбе Цезаря, сразу разлюбит такую уродину. Ей захотелось придушить маленького крикуна…
За неосознанной вспышкой злобы тут же последовали раскаяние и страх, что это может повториться, поэтому приказала служанке Рахосон не оставлять ее ни на йоту.
От первых гимнастических упражнений темнело в глазах, подступала дурнота, но Порция, стиснув губки, продолжала делать их изо дня в день. Даже когда болел и капризничал по ночам маленький Терц. Постепенно она обрела в этом успокоение и радость. Гимнастика, бассейн, массаж с умащиваниями египтянки Рахосон, получившей за великое уменье свободу, сказочно помогли, преобразили тело. Тело в тех же формах приобрело некую новизну, законченную округлость и красоту.
Наградой для нее стал восхищенный взгляд Марка, когда он сказал:
– Ты необычайно расцвела после рождения Терца!
В день мартовских календ Порция с продуманной тщательностью убрала и украсила волосы, проблеснувшая седина ее не огорчила, скорее наоборот – она теперь украшала, как нитка жемчуга. Провела тыльной стороной ладони по щеке, шее, слегка приподняв подбородок, убеждаясь в идеальной гладкости кожи, с удвоенным старанием подкрасила глаза. Каждый раз она испытывала легкое волнение оттого, что маленькая неточность может сделать лицо некрасивым, ей не раз показывала Рахосон, уродуя то один, то другой глаз с помощью кенийской краски разных оттенков и белил. Надела белую тунику с тонкой ярко-желтой отделкой, похожей на лучик солнца, скользнувшей вдоль плеча, и прошла в триклиний. Взяла из вазы, стоявшей на столе, веточку винограда, полюбовалась сочной спелостью на просвет, съела несколько ягод, тяготясь отсутствием Марка, и решила, что он еще у себя в кабинете. Порция прошла вдоль анфилады комнат, окружавших по периметру атрий с вечнозелеными пальмами. Услышала мужские возбужденные голоса, приостановилась в нерешительности.
– Так, значит, ты с нами, Марк Брут? И до конца?
– Я по-другому не умею, в отличие от названных тобой – Цимбра, Долабеллы, Креона… Мне слишком дорога свобода. Со щитом или на щите! Другого не дано.
Порция вернулась к выходу в зимний сад и стала ждать, а когда мужчины вышли, то отвернулась, делая вид, что разглядывает свой замечательный сад с искусственным водопадом. Гай Кассий и Децим Брут слишком старались быть незамеченными, это бросалось в глаза: они ставили ноги на мозаичный пол, как в лесной чаще, нелепо вздергивая колени.
– Красавица меня ждет?
Марк смотрел с восхитительной улыбкой светло и спокойно, но Порция угадала, почувствовала, что он взволнован разговором. И не смогла отшутиться, тревога передалась ей. Сказала без смущения, лишь немного приглушив голос:
– Вы так громко беседовали… Ты в заговоре против Цезаря? – Догадка озарила ее прямо сейчас. – Ты снова против него?..
– Успокойся, ненаглядная. Нет… Они просто выпили много вина. Болтают разное. Пойдем отсюда, здесь прохладно.
Порцию обидел этот обман, но, подчинясь легкому нажиму ладони, закрывшей ей полспины, она прошла следом в триклиний, но не прилегла на покатое ложе головой к столу, как того хотелось Марку, а осталась стоять – маленькая, как изящная статуэтка, которую боязно даже трогать руками. В пышных аспидных волосах горела бордовая роза, подбородок был гордо приподнят, что выражало крайнюю степень обиды. Это Марк знал, но не открылся потому, что боялся за нее, а не за себя.
– Ты подумал обо мне как о болтливой слабой женщине, перемывающей с подругами в бане дела мужа?.. Ты мне не доверяешь?
Марк молчал. Что тут ответить? Он выбирал старательно косточки из граната, раздумывая, как ему загладить неловкость, свой отказ.
Порция ждала. Затем с присущей ей стремительностью схватила со стола нож и полоснула себе по руке, сделав глубокий надрез. Она даже не ойкнула, когда обильно потекла кровь, лишь смотрела напряженно округлившимися от боли глазами.
Марк промыл рану белым вином и ловко, сноровисто запеленал руку. Хотел позвать служанку, но Порция, угадав это его желание, прикрыла ему рот свободной рукой.
– Ты веришь мне?
– Верю, верю, – выдохнул он. – Извини, бесстрашнейшая моя. Извини. Да, я сегодня дал согласие стать во главе заговора против Цезаря. Да, он мой друг. Да!.. Но Римская республика и честное имя Брутов мне дороже. Мне неприятны некоторые из сенаторов, которые проявляют недовольство и дали согласие. Но что же делать? Свобода дороже личных симпатий и антипатий. Твой отец Катон Утический тоже бился за это и умертвил себя после поражения при Тапсе от Цеза