– Эх, говно ты, Семен! Не мужик, нет…
– Это ты мне? Я в зоне срок отмотал, я таких козлов!..
Семен схватил со стола грязную вилку, такую же Малявин приставлял Рамазану к горлу, спасая их всех и себя, когда сделал пару шагов, развязно покачивая плечиками, не удержался, провел «правый прямой» с поворотом корпуса, как учили когда-то. Шурухана, кинувшегося сбоку, лишь подсек, сбил на пол: много ли пьяному нужно? Жалко стало, взялся поднимать с пола, а он вдруг вцепился в волосы, потянул резко на себя с хриплым рыком. Малявин повалился на колени и ничего сделать не мог, лишь перехватил его здоровенную ручищу и заблажил от боли, изрыгая матерщину. А Шурка безжалостно тянул, гнул к земле.
Он лежал, ткнувшись лицом в запорошенный окурками пол: «Хоть убейте». Слышал, как прыгает петушком Толик-Нолик, укоряет: «Зачем обидели Ваньку?!» Как Ленька Сундуков, мотыляясь от стены к стене, мычит жалобно: не надо, мужики, не надо… Когда они угомонились, затихли, он поднялся с пола, утерся рукавом и, стараясь ни на кого не смотреть, вышел на улицу. Здесь на самодельной скамейке сидел Шурухан. Спросил его:
– Скажи мне – за что? Ведь не из-за денег же? А я тебя уважал, Шурка…
Шурка-Шурухан мотнул головой, бормотнул что-то неразборчиво и заплакал, чего Малявин совсем не ожидал от этого бритоголового, заросшего рыжей щетиной, мужика. В нем плакало вино, но это было похоже на настоящие слезы.
Когда вернулся с деньгами и водкой, все валялись в сарае, словно подстреленные одной автоматной очередью. Зашла Наталья, оглядела строителей социалистического рая, ничего не сказала, не спросила, она слышала спор и крики через перегородку.
Малявин налил водки ей и себе. Выпили молча. Она зажевала хлебом, брезгливо оглядывая загаженный стол.
– Пойдем на нашу половину? Поесть соберу…
– Нет! – ответил он и тут же, испугавшись, что подумает как-то не так, начал сглаживать тон, чего делать вовсе не следовало.
– Дурак ты! Я разве не могу позвать просто… просто поболтать, покормить, да?
Смутился, потому что действительно подумал плохо, сам же и подставился, совершенно не умея понять ее. Чтобы прорваться сквозь возникшую отчужденность, он сказал, что закрыл наряды за сентябрь и чистоганом у каждого выйдет рублей по пятьсот. Но и это не обрадовало, она покивала, сказала: «Хоть бы получить на этой неделе», – и взялась будить Рината, а когда растолкала, то молча, по-прежнему отводя глаза, потащила на свою половину сарая.
На следующий день Малявину удалось получить сентябрьский заработок и он уезжал, сдав оставшиеся деньги, что лежали на книжке, документы, расписки Ринату. Уезжал с крутой обидой. Он не мог их понять, как, наверное, не понимали крестьян залетные комиссары, разные «тысячники», кричавшие: «Мы добра вам желаем!» Малявин любил повторять подслушанное где-то, что только в стране дураков оценивают людей не по уму, а по количеству съеденных макарон. И не предполагал, что двадцать три и тридцать три года разделяют не десять календарных лет. Тут иное. Шестимесячный щенок овчарки больше и сильнее иной дворняжки, но это щенок. В двадцать с небольшим горит в крови юношеский максимализм, потенция, мощное: я все могу, стоит захотеть! И прет наружу дуроломная сила, а настоящая мужская сила прибывает после тридцати. Зато убывает резвость. И похмелье от водки, как и от самой перекрученной жизни, все угарней, все гаже. Тем паче когда перевалит за сорок…
Они решили сделать общие деревянные нары, а Малявин притащил бросовую панцирную сетку и поставил на чурбаки. Он вечерами читал «Курс теоретической механики» как увлекательный детектив и вычерчивал на бумажках разные схемы, а они резались в карты и кричали: смотри, мол, свихнешься от своих учебников! Мужики торопились хватануть по стакану водки, а он осаживал их, старался аккуратно нарезать колбасу, хлеб. Они бурчали:
– Чего возишься, можно и так отломить.
– Мудришь ты все, – чаще других укорял Шурухан.
Когда прощались, он зла, похоже, не таил, улыбался, тискал руку, и все же выговорил:
– Молодой ты, Ваня, еще, необломанный.
Ленька Сундуков, как бы согласный с ним, молча пожал руку.
Ринат, страдальчески морщась, пытался уговаривать:
– А то плюнь! Оставайся, Иван. И Семен, я знаю, не против, просто у него характер дурной.
– Чего ты уговариваешь? Пусть катит, – подала неожиданно голос стоявшая сбоку Наталья, это прозвучало совсем неожиданно.
– Не лезь в разговор! – гаркнул Ринат, обычно тихий, добродушный. – Деньги за дом, Ваня, тебе вышлем, как адресок пришлешь. Ты не боись.
– Да я-то не боюсь. Аккорд жаль, две с половиной тысячи теряем.
Обнялись, оба долговязые, поджарые, с резко очерченными скулами, только Ринат покрупней, мужиковатей.
Семен пришел к остановке, но сидел отдельно. Под левым глазом у него расцветал багрово-сиреневый синяк, подмазанный из Наташкиной пудреницы. Малявин все поглядывал, надеялся встретиться взглядом, чтобы подойти и сказать: «Брось, Семен! Не держи зла». Но Семен-Политик старательно смотрел мимо.
Вместе с Малявиным уезжал домой в Уфу Толян-Клептоман, который много говорил, скалился, похохатывал, похожий на балалаечника. Им предстояло ехать вместе до Аркалыка, и там, пока будут ждать поезд, он вытащит у Малявина из сумки трико и электробритву – на долгую память, как бы оправдывая свою странную кличку. Но это будет позже…
А когда уселись в автобус, Малявин долго смотрел на Наталью, на четверых парней, оставшихся от семнадцати, что приехали в начале апреля в Тургай за длинным казахстанским рублем. Оглядел вереницу одинаковых домиков, среди которых выделялся лишь большой директорский дом с синими железными воротами, типовой магазин, столовую, клуб. И даже кладбище с мазарами из силикатного кирпича и полумесяцами из нержавейки казалось ему типовым, стандартным, как и вся здешняя жизнь, кем-то властно подогнанная под один шаблон.
За пыльной завесой едва виден «Радушный»… Он думал, что прощается с ним навсегда. Нет, во снах он не раз будет летать в сизом прокаленном мареве над степью и встречаться с Семеном, Ринатом, Шуруханом, и еще не раз будет угощать его курицей Рамазан, а потом бить вместе с Борей-Босяком жестоко и беспощадно…
Глава 24Алдан. Гок. Золото
Иван Малявин замерзал насмерть в продувном холодном «пазике», потому что перехитрил сам себя, отправил вещи посылкой – чтоб с барахлом не таскаться. Ему хотелось выскочить из автобуса да прошуровать с километр, чтоб не замерзнуть окончательно, и он притопывал ногами, обутыми в легкие кожаные туфли, ступней почти не ощущал и мог лишь гадать, сколько часов трястись до Тынды. На географической карте эти двести километров от Транссиба до поселка Тындинский казались ничтожным пустячком, когда он определял свой маршрут от Аркалыка до Алдана, о котором не раз рассказывал отец. Он упомянул как-то об октябрьском снеге, морозах, но значения этому Иван, как и многому другому из того, что ненавязчиво проговаривал отец, тогда не придал. В Казахстане светило яркое солнце, в иные дни припекало по-летнему до двадцати градусов…
– Сколько ехать до Тынды? – спросил Малявин соседа и подшмыгнул носом.
– Еще часа два, не меньше, – ответил мужчина в штормовке и глянул пристально, как-то по-милицейски, разом подмечая, что парень одет не по сезону. – Что, инеем покрылся?
– Так ведь холодина! Не ожидал…
– Похоже, новоявленный бамовец, да? – Лицо мужчины в полумраке едва угадывалось, но Малявин усмешку в вопросе различил.
– Нет. Я в Якутию еду. Да вот дурака свалял, посоветовали почтой вещи отправить в Алдан до востребования.
Простодушное «дурака свалял» или что иное повлияло, но мужчина в штормовке выдернул из-под сиденья рюкзак и, покопавшись в нем, вытащил свитер, носки.
– Надевай, горе-путешественник! Корочки-то свои сними, ноги поставь прямо на рюкзак.
Петр Бортников, начальник геодезической партии, шумиху комсомольскую вокруг БАМа и самих комсомолят не признавал. Больше того, презирал. Он недавно рассорился вдрызг с новым начальником геологоразведки, который окончил партшколу, выучился грамотно писать рапортички, но путал нивелир с теодолитом. Девять полевых сезонов Петр Бортников отрабатывал различные варианты бамовской трассы, и каждый новый был труден грунтами с линзами плывунов или попадал в узкие долины, где нужно бить ложе в скальных грунтах, наталкивался на необъяснимые причуды рек вроде Олекмы и Чары. Он излазил участки западнее Тынды, знал с предельной дотошностью скверность здешних мест, где нужны не хороводы вокруг костра, а толковые спецы, истинные работники. А на лозунговый огонь мотыльками летели кто ни попадя, многие с простым, как три рубля, «заработать на машину», что повсюду не просто, а уж здесь, в Восточной Сибири, в устоявшейся неразберихе, тем паче. О чем он взялся рассказывать Малявину, спросившему про БАМ.
– Ни один путный работник в такое трам-па-ра-ра не поедет. Да их и не зовут.
– А я поехал бы.
– Ну, ты!.. Ты еще пацан. У тебя свербит. Тут много таких энтузиастов, не умеющих колышек грамотно затесать.
Малявину стыдно стало после таких слов Бортникова, будто впрямую к нему относилось.
– А я слыхал, что трассу бамовскую начали строить еще до войны? – решил он показать свою осведомленность.
– Нет, еще раньше. Первые изыскания на деньги сибирских купцов провели в 1908 году и наметили три варианта дороги в обход Станового нагорья до Нижнеангарска… А перед войной проложили участок Тындинский – Сковородино, вдоль него мы сейчас едем. Враги народа, кулаки и подкулачники отсыпали полотно и укладывали рельсы вручную. А это полмиллиона шпал, четыреста тысяч метров рельс и миллиарды!.. Миллиарды совковых лопат грунта, щебня. Эти работать умели. Если б их еще хорошо кормили… – Петр Бортников понизил голос до шепота. – Я прошел в числе первых по этому участку с нивелиром. Здесь в земле – тысячи нераскаянных русских душ?!
– И все цело?
– Нет. В сорок втором году уже иные «враги народа» сняли шпальные секции и перевезли их под Камышин. А ложе осталось. Местами, конечно, просело. Но ведь вручную и за один год, а ныне со всей техникой за четыре года не можем управиться. Но обязались японцам с первого января поставлять уголек из Беркакита.