Солдат дернулся рукой к ширинке, а когда понял, что его прикололи – обиделся. Круглое светлое личико у белобрысого солдатика-первогодка пошло пятнами, и он решил, что он подкараулит зэка в тамбуре, чтобы садануть сапогом в копчик.
– Ходи себе кроликом и не вякай, – буркнул Иван.
– Ну!.. Ну, доходяга, схлопочешь утром!
Затопал обиженно по проходу.
– У блатных, что ли, нахватался? – укорил из-за перегородки Смертник. – Ты с них не рисуй, у них другая жизнь, другие песни. Они всегда в стае. Ты, Ваня, будь крепким мужиком и на рожон зря не лезь
– Молчать! Я кому сказал?! – снова прицепился круглолицый солдатик, страшно выпучив глаза.
– Сынок, на кого орешь?! Ты что, не понимаешь?.. Вот появится начальство – ори. А сейчас незачем. Дай-ка лучше мне закурить.
Солдат вздохнул, как бы выпуская из себя пар, полез за сигаретами. Сунул две штуки. «Может, спичек?» – спросил, глядя с нескрываемым сочувствием на Смертника, стыдясь за свой крик.
Петр Кауров верхом передал сигарету. Сказал:
– Покури да подумай. Хорошо подумай. Мне шестьдесят второй год всю жизнь изломал, но за дело. Мы тогда верили искренне, что забастовку поддержит весь Новочеркасск, вся страна. И тогда!..
Он умолк. Что-то не выговаривалось. Он сам, похоже, не понимал этого «и тогда!».
Выгружали из вагонзака на перрон ранним утром с нервной озлобленностью. Принимал встречный конвой во главе с прапорщиком, который щедр оказался на тычки и матерщину. Заспорил яростно с лейтенантом, не желавшим нарушать какую-то инструкцию.
Этап расставили по двое и повели вдоль состава, преграждавшего путь. Но вскоре поворотили назад. Запыхавшийся прапорщик, топоча яловыми сапожищами, прорысил в голову колонны.
– Сажай всех! Сажай! – орал он и попутно поносил всяко-разно железнодорожное начальство. Конвой окриками и пинками взялся сажать арестованных на раскисший снег.
Остался стоять лишь Смертник.
Лейтенант, срываясь на дискант, кричал: «Сесть! Кому сказано?!» Дергал вниз за наручники.
Но Кауров словно не слышал, не замечал этих подергиваний, спокойно и непоколебимо стоял, возвышаясь над всеми.
Подскочил прапорщик.
– Ты что… гад?! Сесть!
– Пошел ты!.. – буркнул Смертник и даже не шевельнулся.
Он знал, что эти запахи, перрон, вокзал вдали, подсвеченный фонарями, гудки маневрового тепловоза – все в последний раз. Ему стало досадно, что разные сявки орут, дергают, не дают постоять спокойно, хлебнуть воздух раздышливо, полной грудью.
– Ах ты!.. – Прапорщик заозирался по сторонам, наливаясь дурнотной краснотой. Выхватил пистолет. – Сесть! Считаю до трех…
– Стреляй сразу!
Прапорщик пистолетом потыкал, но даже предохранитель не стронул, духу не хватило стрельнуть в упор и не имел права, однако, войдя в раж, не мог отступить.
– Ниче, со мной не поиграисся… Щас штыками посадим! Никитенко, Сафаров, ко мне! – заорал прапорщик басисто, натренированно.
Рядом резко гуднул электровоз, лязгнули сцепки. Все повернулись на грохот, невольно отстраняясь от состава, преграждавшего путь. И в тот же миг заверещал пронзительно лейтенант.
Смертник Кауров уцепил его левой рукой за мотню, а правой за китель у горла и взметнул в воздух, как тряпичную куклу. Сшиб прапорщика. Сшиб набегавших следом солдат, действуя словно пращой.
Солдат, стоявший в голове колонны, передернул затвор, вскинул к плечу автомат, но сухолицый маленький строгач швырнул в него кружку с выдохом горловым: «хх-га-а!» Солдат дернулся, мазнул и вторично выстрелить не успел. Смертник сшиб его ногами и побежал через пути в сторону грузовой станции, вскинув на спину оглоушенного лейтенанта.
Капитан – начальник конвоя – бежал от воронка и орал:
– Огонь! Огонь по ногам!
Запоздало ударили выстрелы из хвоста колонны. Капитан вместе с солдатами, действовавшими прикладами, сшибал строгачей и тех, кто вскочил вместе с ними, на землю лицом вниз.
Припав на одно колено, стрелял из пистолета прапорщик, выцеливая ноги бегущего, но мазал раз за разом, как все остальные стрелки. Пули с визгом рикошетили от бетонных шпал, взрыхляли щебенку, а Смертник все бежал и бежал.
Первогодок солдат-проводник держал замерзшие руки в карманах, когда овчарка мощно дернулась за убегавшим, поэтому на ногах не устоял. Упал, растерялся. Ему бы подтянуть свободной рукой овчарку, отстегнуть карабинчик, а он взялся распутывать тугой петлей захлестнувшийся поводок. Овчарка рвалась вперед, тащила его за собой.
Вдруг Смертник упал. Упал прямо на путях. А сзади накатывал грузовой состав.
– Порежет! – взвизгнул кто-то.
Стрельба прекратилась.
– Сафаров, за мной! – скомандовал прапорщик.
Обросший жирком, пузатый, бежал он тяжело, медленно. Но, опережая обоих, понеслась стелющимся наметом овчарка, охлестывая себя поводком.
Оставалось всего ничего, метров тридцать, когда машинист включил экстренное торможение, и состав заскрежетал, завизжал оглушительно, притирая к рельсам тысячетонную громаду.
Был шанс кинуть лейтенанта на рельсы и освободиться от груза. Но всего на секунду промедлил Кауров, пожалел. Не смог охранникам уподобиться. Встал. Вскинул на плечо лейтенанта. Вагоны медленно проползали мимо. Еще можно прыгнуть с разбегу… «Видно, заметил, выстрелы услыхал», – подумал про машиниста и заодно про свой последний шанс.
Овчарку за грохотом не услыхал. Она мощно ударила с лету в плечо, прокусила телогрейку до мякоти. Повалился, зная по опыту лагерному, что избавиться можно, лишь подмяв эту сволочь под себя. Озверев от боли в прокушенной ноге, поймал овчарку всей пятерней за брюшину, загреб под себя, давя ее грудью, локтями, коленями. Затем впился зубами в загривок возле уха.
Сафаров, подбежавший первым, старался ударить прикладом по затылку, но поскользнулся и ударил по спине. Смертник вскочил – окровавленный, страшный и такой огромный, что малорослому солдату Сафарову он показался с двухэтажный дом, что еще миг – и он сомнет, раздавит. Поэтому отпрянул назад, прикрываясь, как щитом, автоматом.
Но следом уже набегал прапорщик. Не обращая внимания на поднятую вверх руку и возглас «сдаюсь», – он выстрелил метров с восьми и давил, давил на курок, пока боек не защелкал вхолостую. А Смертник все стоял, лишь руки обвисли. И смотрел в упор, не мигая.
– Дай сюда! – взвыл прапорщик.
Хапнул у Сафарова автомат. Всадил штык до упора и стоял, стараясь отдыхшаться, даже не пытаясь выдернуть штык, пока не набежали солдаты и милиционеры.
Светало. Но электричество, ставшее ненужным, продолжало гореть. Малявин приподнялся на локтях, чтобы получше разглядеть суетню возле Каурова, и получил сапогом по спине. От щебенки воняло мазутом и дерьмом, светился вдали побелкой вокзал, где люди ели бутерброды, подремывали, читали разные книжки и не знали ни о Смертнике, ни про него, шептавшего: «Новочеркасск. Широкова, семь, квартира двенадцать… Ехал Петя в саночках, купил себе пряничек. Мария Даниловна…»
По одному вздергивали с земли и прогоняли сквозь строй. Потом били, когда водили на шмон и со шмона. Особенно люто били строгачей. Их отправили в карцер. Об этом Малявину прокричал в переходе ростовский строгач Чача, с ним переговаривались, лежа на верхних полках в вагонзаке. После одного из ударов дубинкой по голове он на время оглох, ничего не соображал. Когда подсунули бумагу с отпечатанным текстом, подписал, не читая. Ему грозили, что-то требовал желтолицый морщинистый майор, а он лишь кивал, как китайский болванчик, и думал: «Кончится это свинство когда-нибудь или нет?»
Потом… Потом много было разных «потом», когда Малявин падал, вставал, умирал, перерождался, ломался, но не мог лишь забыть: «Две синие папочки. Расстрел в Новочеркасске. Широкова, семь, квартира двенадцать».
Глава 30Полковник
Ему представлялось, будто самое страшное позади, что он тертый калач, повидавший много тюрем, блатных, надзирателей, зэков. Ввалился с дурацкой ухмылкой: «Привет, мужики!..»
– Иван Малявин, статья сто пятьдесят пятая, иду из Якутии на Ереван.
В ответ – ни звука.
Камера полуподвальная – потолок на макушку давит, размером три на восемь, металлические нары в два яруса от стены до стены без прохода. Нижний ярус – в двух пядях от пола. Лампочка в сетчатом наморднике над дверью, дальний конец камеры – в темноте. Строго напротив двери – «толчок» и умывальник.
Молча взяли в кольцо. Четверо.
– Рассказывай! – скомандовал низкорослый крепыш с голым торсом, густо размалеванный жирно-лиловыми татуировками, особенно выделялись наколотые на каждом плече полковничьи погоны с крупными звездами.
Малявин заново пересказал про статью, Якутск… «Иду этапами. Замордовали. Счас вон на шмоне дубиной огрели, гады!» – даванул на жалость и вскинул руку, ощупывая опухоль на затылке.
Но никто не выразил участия.
– Кем ти там робил? – спросил вислоусый мужчина. Спросил без нажима, с улыбкой.
– В артели работал на Алданском прииске. Золото мыл…
– Га-а, га-а! Так вин же золотарь!
– То-то чем-то воняет, – в тон ему сказал сухощавый красивый парень лет двадцати пяти-шести с приметными васильковыми глазами. – Похоже, козлом.
Так жестко его еще не встречали. Он растерялся.
– Конь губастый, масло-сыр тебе дают! – рявкнул, придвинувшись вплотную, голопузый крепыш. – Добром колись, все одно на тебя уже позвонили.
Малявин отмолчался, понимая, что оправдываться – себе дороже.
– Сколько шел ты этапов? – спросил рослый кругломордый парень с добродушно-ленивым выражением на лице, как у многих рыжих полнотелых людей.
Иван стал считать, загибая пальцы:
– Семь получается.
– И все семь стучал, падла! – заорал неожиданно Рыжий.
– Пусть дятел стучит, а мне голова не позволяет, – ответил Малявин, не опуская глаз, как учил старый зэк в Иркутской пересылке. – Зря вы, мутит кто-то напрасно, мужики.
– С Якутии, говоришь? А на рукаве что? А-а! – снова вскинулся приблатненный. – БАМ написано. Комсомолист, значит, коммуняка будущий. Че ж ты пургу метешь? А-а? Якутия, Якутия…