Убитый, но живой — страница 83 из 92

Вдруг навстречу идет тот, что отбирал… А может быть, похожий. Ну, на! Получай в рыло красное, толстомясое!

А главный казнокрад давно для Ивана указ подписал, по коему судья-взяточник мигом осудит, после чего жадный ворюга в хромовых сапогах стеречь будет, а грабитель и здесь ограбит, да еще иной раз покалечит куража ради.

Выйдет годков через пять наш Иван-дурак на свободу, весь больной, искалеченный – где уж ему зерно сеять, только воровать остается. Без сноровки месяц-другой – и попался.

А мест уже не хватает на всех Иванов да Жиганов. Надо новые тюрьмы строить, надо новых воров в штат набирать, новую работу взяточникам давать. Так вот и растет, жиреет страна ИТУЧРия.

Когда смерть подступит к Ивану-дураку, кинется он церковь искать, чтоб хоть в смертный час помолиться да покаяться. Ан нет, на том месте, где церковь была, тюрьма возвышается.

Вот и он, похоже, один из таких дураков. Сизую пшенную кашку покушал, сказочку маленько послушал, а тут уж кричат: «Малявин, с вещами!»

Рассказывали про конвой ростовский, да пока не попробуешь – не поймешь.

Собаками травят, прикладами тычут, пихают и матерят всяко.

– Да за что?

– Да вот два брата-акробата в побег ушли.

– Но я тут при чем?

– А так, на всякий случай.

Бурчал Малявин негромко: «Кретины, зачем меня бить, я и так шатаюсь. Я после полуподвальной камеры с кровососами сел бы и сидел полдня, отдыхивался. И куда мне бежать? Разве что за границу?.. Так видел я одного китайца, его как иностранца отдельно возили, да ведь в спешке этапной чего не случается! “Воронок” обломался, вот и успели мы с ним пообщаться со скуки. “Меня, – говорю, – зовут Ваня Малявин”. Он отвечает: “Осень каласо, моя Вань Лянь”. – “Очень, – говорю, – даже похоже”».

Вот и рассказал Вань Лянь, как подался от хунвейбинов в страну советскую, пионерскую. Восемь лет прожил в резервации на берегу Амура. Паспорт так и не выдали, гражданство не оформили. Рабство – хуже китайского. Прознал Вань Лянь от людей “хороших”, что границу можно легко перейти в Азербайджане. Поехал, таясь.

И правда, вот она, полоса незапятнанная, из окна поезда видно. И никакой охраны. Сошел Вань Лянь с поезда поздно вечером на маленькой станции Минджевань. До края платформы дойти не успел, как взяли его под желтые рученьки. Пять лет вскоре ему судебные попрошайки отмерили «за попытку перехода советской границы». Везли его в ту пору в спецлаг под Рязанью, где таких же Ванов, Данов, Куртов на белых простынях, но за колючкой держат.

Где он ныне, бедный Вань Лянь – маленький несчастный китаец, пообещавший все одно сбежать из «толпаной Советити»? За те полчаса, что они просидели вместе в «воронке», он его полюбил как брата. Потому что тоже из Иванов, из дураков…


Утром выдали в ростовской тюрьме по две с четвертью буханки мокрой чернушки, из такой хорошо зверюшек лепить или кубики. Малявин сразу обе буханки повдоль разломил, разодрал, чтоб немного из них кислота и сырь вышли. Загрузили прямо 31 декабря, перед обедом, тут напрасно удивляться, что конвой злой – Новый год на носу.

– Вам плевать, где Новый год встречать! – сказал один из солдатиков. – Вы не люди, вы – зэки.

Черт с ним: со жратвой, с выпивкой, последнее отдал бы за пачку сигарет, да отдать нечего. Сонная одурь – одно лишь спасение.

Вдруг тормошит парень.

– Иван, глянь! Брюки путячие нашлись. Поторгуйся.

Они знали в камере-купе, что он тащится восьмой или девятый этап от Якутии. Натаска есть, чего уж там. Вошел грамотно в преступную связь с конвойным. Уговорил позвать старичка, что на дембель весной собирается.

Пришел. Глянул. Брюки ему понравились, по глазам видно. «Дай примерить», – говорит. «Нет, браток, – ответил Малявин. – Щупай, смотри, на пояске бирка имеется. Твой размер, без обмана! Два “Тройника” и две “Примы”».

Солдат руку к виску вскинул:

– Ты че, рехнулся? «Тройника» вообще нет.

Малявин знал, что подзагнул, но как не поторговаться? Ушел солдат. В купе шуметь начали:

– Эх ты! Загнул. Теперь жуй брюки.

Одного, самого шумливого, ботинком пуганул:

– Тихо, суслики! Ждать надо. А задешево мы всегда отдадим.

Заступил будущий дембель на охрану прохода и сразу к камере.

– Эй, ты! – Малявина подзывает. – Один флакон одолжили. Согласен?

– Плюс три пачки сигарет и буханку белого хлеба…

– Да, да.

А видно, надуть хочет. Долго у решетки канались, а потом Малявин сказал напрямую:

– Я, парень, девятый этап дую, всякого насмотрелся. Давай без туфты.

Смеется. Пошел звать молодого. Обменялись.

Мог Малявин себе пачку сигарет взять, никто бы и не вякнул. Но все шестьдесят штук честно разделил на семерых, потому что один оказался некурящим. Единственно, не удержался, неделимый остаток – четыре сигареты – себе взял. С хлебом проще, раскромсал заточенной ложкой на восемь частей. Правда, и тут себе горбушечку сладенькую прихватил.

Некурящий парень, а было ему на вид лет девятнадцать, наотрез отказался одеколон пить. Впрочем, свою долю из горлышка смог осилить лишь один заматерелый бомж лет сорока. Остальные лишь рот пообожгли да весь пол заплевали. А во флаконе еще больше половины. Но разве мог он – Ваня Малявин – не погеройствовать, не показать себя отчаянным размондяем, каким старался казаться с пятнадцати лет и доблести другой в жизни не знал?! Зато знал, от разведенного водой одеколона будет подташнивать полсуток, что это дерьмо и никакого кайфа не будет, нет, выпросил кружку воды, влил ее в полиэтиленовый мешок, туда же одеколон. Вонища пошла неимоверная, но все же осилил свои два-три глотка. Тут главное – первые пять минут перетерпеть, хлебцем зажевывая. Потом – пару сигарет одну за одной на голодный желудок. Вроде и ничего, вроде захорошело на короткий миг.

Отлично Новый год встретили, один суслик даже наблевать умудрился. Все взаправду…

Ранним первоянварским утречком в проход вышел начальник конвоя в чине лейтенанта и заорал дурным голосом, осипшим от водки:

– Зэки поганые, встать, смирно! Поздравляю с Новым годом, кость вам в горло! Желаю!.. Желаю вас, чертей, больше не видеть. Раздать гадам подарки.

Кто-то, перетрусив, пустил слух, что, наверное, обыск учинят и молотить начнут…

Однако вскоре сержант залязгал кормушками, а самый молоденький, наголо остриженный солдатик с торчащими розовыми ушами начал раздавать пригоршнями галеты из сухпая.

Галеты малость заплесневели, но есть можно. Вскоре начался хруст такой, будто двинулся по реке ледоход. Некурящий и непьющий парнишка лежал напротив Малявина на второй полке и шмыгал носом.

– Ты чего? – попытал он тихонько. – Новогоднюю елку, что ль, вспомнил?

Парень голову повернул, мазнул рукавом по глазам:

– Представляешь, что мне отец на минувший Новый год подарил?..

Отмолчался. Парень был, судя по одежде и разговору, из семьи с достатком.

– Прихожу я вечером домой, а рядом с елкой «Ява-350» стоит, сверкает. Я во двор выкатил, бензину залил и поехал к дружкам.

Он поднес было ко рту галету, но скривился от душка плесневелого.

– Будешь? – спросил парень, протягивая свою порцию – пять или шесть штук.

Малявин усмехнулся, ответил:

– Ты сунь их в карман. Через пару дней вспомнишь летехин этот подарок.

Парень отвернулся, сколько-то лежал молча, пережевывая эти слова, а потом заплакал, споткнувшись, похоже, на слове «подарок».

А чем его утешить? Малявину было легче и проще, ему нечего было жалеть, кроме стандартных профкомовских подарков с набором конфет и яблок. И сколько он ни тужился, не мог вспомнить, чтобы кто-то сделал хороший подарок на Новый год. Ну хоть бы один раз! Да и зачем вспоминать? У него оставалось еще десять сигарет, четыре галеты, небольшой обломок белого и полторы буханки черного хлеба, его никто не гнобил, не стращал. И он радовался этому первоянварскому утру, мечтая об одном: чтобы не стало хуже, чем сейчас.

Он разузнал, что второго января выгрузят в Тбилиси. «Ну и черт с ним! Тбилиси так Тбилиси», – думал отрешенно и безбоязненно, так как понимал, что хуже, чем в Ростове, быть не должно.

Глава 31Ереван

Быт тюремный суров, но во многом рационален и прост. Это Малявин уяснил в камере под номером двадцать, где оказался единственным русским человеком среди полутора десятков армян, и ждал в любую минуту подвоха, обиды, тычка в спину. Ему напористо говорили на армянском с рокочущим «эр».

– Я не понимаю… Нет, не понимаю! – повторял снова и снова, вращая головой.

– Что, совсем не понимаешь?

На лицах удивление, недоумение – и заново между собой на армянском. Потом неожиданно, словно бы вспомнив о нем:

– Постель будет твой тут. Клади сумка. Меня зовут Заза. Это мой камер… – Говоривший осекся, ему не хватило запаса русских слов, и он обратился к стоявшим рядом сокамерникам на родном языке. – Вот Резван. Он тебя учит.

Заза рассмеялся непонятно чему и снова перешел на армянский. Малявин столбом стоял в проходе меж шконок и ждал. Даже привычное «за что?» звучало здесь как-то иначе. И снова – вопрос на русском, а между собой – на армянском, а он вслушивался напряженно дурак дураком, не понимая, о чем они гыргычут и зычут.

Резван подозвал к унитазу, вделанному наглухо в бетон.

– Ходить сюда днем нельзя.

– А когда можно? – ахнул Малявин удивленно.

– После ужина и до завтрак.

– Так я с этапа. Мне нужно сейчас.

– Нельзя. Терпи, – сказал Резван и внимательно посмотрел. Нехорошо посмотрел, как ему показалось. Стал объяснять, что запрещено днем валяться на шконке и как нужно дежурить по камере, а Малявин слушал плохо, потому что невыносимо хотелось по малой нужде. Он прикидывал, что до ужина еще часа четыре, а подобного издевательства не встречалось ни в одной пересылке.

После унизительных объяснений Заза разрешил справить нужду перед ужином, но за это обязал вылить сто шлюмок воды в унитаз.

Малявин был первый, кто нарушил установленный порядок, что он понял много позже, как и оправданно жесткий рационализм этих правил.