Малявин еще не знал, но подозревал, что у тюрем имеются свои, отшлифованные за столетия правила игры, которые могут быть злы, отвратны на первый взгляд и нелогичны, но это правила, которые надлежит соблюдать.
В новой большой камере человек на сорок, куда его сунули ждать окончательного утверждения приговора, не существовало ярко выраженных верховодов, не было общака; каждый жил ожиданием скорейшей отправки, пусть даже на зону, но только бы не в тюрьме с ее промозглой серой тягостностью, смрадным толчком, шмонами, обязательными прогулками в каменном боксе с решеткой над головой.
В январе в Ереване выпал снег, и Малявин отчаянно мерз на прогулках в своей летне-осенней форме. Особенно сильно мерзли ноги в туфлях на босу ногу, потому что носки давно сопрели. Но не роптал. Он уже смирился с приговором и надеялся, что хуже не будет, ведь ему много раз объясняли, что такое «химия».
Носки он сшил себе из рукавов от цветастой рубашки, а резинки, чтоб не сползали, приделал от старых трусов, не подозревая, что ему придется щеголять в них и драном бушлате в миллионном чужом городе, делая пробежки от спецкомендатуры до заводских проходных в холодную февральскую пору.
В этом волжском городе Малявину выделили койко-место в общежитии на третьем этаже, в третьем отряде Бодской спецкомендатуры, и обязали ходить на работу в чугунолитейный цех. А цех этот, построенный в спешном порядке в начале тридцатых годов, напоминал четвертый круг дантовского ада, но не на картинке, показанной когда-то бабушкой, а в натуральную величину. Здесь ему выдали пару брезентовых рукавиц, совковую лопату и определили рабочее место в продувном холодном корпусе на подчистке песка из вагонов. И никого в миллионом городе и на этом славном орденоносном заводе не интересовало, что у него нет ни копейки денег, нет носков, шапки и прочего, что необходимо любому нормальному человеку. Впрочем, здесь таковым он не был. Он был «химиком», почти что преступником, поэтому мог унизить окриком любой цеховой начальник, завод – месячной зарплатой в семьдесят шесть рублей, а симпатичная ладненькая крановщица – презрительным «привет, химик».
Его провоцировали, доставали в цеху и общаге, в комнате на четверых человек, когда врывались с бутылкой водки и тянули свое: «Брось ты вы-вы-ся, жахни стакан!»
В один из ветреных февральских дней вызвал командир отряда – простодушный капитан милиции.
– Малявин, почему нарушаешь режим? В зону хочешь, трам-па-ра-ра? Почему не было вчера на проверке?
– Работал во вторую.
– Не трам-пара-ри! – выдал капитан очередную матерную тираду. – Меня не проведешь!
Иван вспылил, сказал все, что хотел и как хотел, вместо того чтобы попросить паспорт и сходить за первым денежным переводом, который сподобилась отправить сюда маменька. Его трясло от бешенства, когда вышел в коридор, ему повезло, что никто не встал на пути.
Малявин лежал на койке в прокуренной комнате, голодный и злой, и думал, что нет шансов, что он безвольный и слабый человек и не выдержит здесь даже полгода…
Глава 32Про любовь
Они встретились, как чужие. Они пристально всматривались, подмечая бегло те перемены, которые произошли за три года. И удивительно, если бы не произошли, почему и стало Ване обидно, когда Лиза сказала, как говорили почти все: «Ты совсем не переменился». А он знал, что изменился, да еще как! Тут не имело значения, хуже или лучше он стал, это было иное состояние человека, схожее с таинственной изменчивостью природы, c майским снегом, обсыпавшим сады… О чем говорить, конечно же, не следовало, когда все так шатко и непредсказуемо.
Они шли по Затонской неизвестно куда и зачем, с единственной целью отойти подальше от стандартной пятиэтажки, где Лиза жила с матерью в стандартной двухкомнатной квартире с окнами на шумный проспект, где, как он узнал из телефонного разговора, живется ей мутновато. Еще он знал, что подполковник Емелин так и не выправился после второго инфаркта, и его похоронили в Уфе, на новом кладбище возле химзавода, где идут кислотные дожди.
– Почему не позвонил тогда… в июне? – спросила Лиза и даже нахмурила брови, сделала вид, что это очень важно и ее по сей день гложет обида.
Малявин приостановился, процеживая через себя это неожиданное «почему?». Но ничего не ответил. Ему не хотелось оправдываться и наскакивать на очередные «почему?», – которые неизбежно возникли бы, скажи он, что дважды пытался ей дозвониться из небольшого совхоза, затерявшегося на тысячекилометровых пространствах казахстанских степей. Из Алдана звонить не получалось то из-за разности часовых поясов, то из-за оглашенной работы по двенадцать-четырнадцать часов в сутки, когда сил остается только доползти до полки в вагончике. После суда звонить несуразно, а главное, что тогда можно было сказать или пообещать? Что?..
– Столько лет прошло… – несколько невпопад пробормотал он. – Ты когда заканчиваешь учебу?
– Последний год! – ответила Лиза строго, с горделивой значительностью. – А ты как?
– А я поступил в авиационный, но теперь на дневное отделение.
– Что, заново?
– Ага, я ведь не успел тогда сдать сессию за первый курс, уехал на шабашку в Казахстан.
Ему все одно приходилось оправдываться, как бы он того не хотел, и та недавняя радость и ощущение, что на дневном он будет учиться в полный рост, без послаблений, разом померкла.
Она смотрела с удивлением и одновременно сожалением, как смотрят старшие сестры на младших.
Кафе-мороженое, возникшее попутно, рядом с кинотеатром «Луч», показалось ему единственным спасением от унылых пауз, которые нечем заполнить, и тягостных бесконечных вопросов, на которые ему отвечать не хотелось, равно как и объяснять про судимость, а тем паче – как пришлось откупаться у отрядного, чтобы поехать в Москву в законный отпуск, не отбыв до конца свой «химический» срок.
Московское кафе с крикливой общепитовской претензией на красоту угнетало длинной скороговоркой столов, застеленных скользким полиэтиленом, угрюмоватой ленивостью официанток и совсем не походило на кафе «Урал» с настоящими мраморными колоннами, высоченным потолком, где порхали лепные амуры, и с тем праздником, который жил тогда в них и который, как представлялось Малявину, может возникнуть вновь. Вот только разговор не заладился, а наигранно-бодрые: «Помнишь, как мы тогда в Холопове?» – не могли рассмешить. Шампанское же показалось теплым и не в меру кислым, а большая шоколадка – каменно-жесткой.
В какой-то момент скованность исчезла, Малявин взялся рассказывать про алданский прииск, золотопромывку, как отыскал среди разного металлического хламья тайник…
– А там – бутылка с золотом! Представляешь, в ней – целый пуд золота? Шестнадцать килограмм!
– Я где-то читала про такое? Кажется, в журнале «Вокруг света»… – Лиза этой фразой как бы давала понять, что уже не та семнадцатилетняя девушка, которой можно рассказывать всякие небылицы. Она сама могла бы теперь много чего рассказать не только смешного, но и трагичного. Как чуть не выскочила замуж, после чего страшно рассорилась с матерью. Как несколько месяцев жила в общежитии у подруги.
– У нас в универе такие потрясные дискотеки проводились! А минувшим летом мы с подругой ездили в Болгарию, в молодежный лагерь. Ты не представляешь, что это такое!
Она осеклась, во-первых, потому, что решила быть строгой и отчужденной, а еще потому, что вдруг вспомнила, как плакала в поезде на обратном пути домой и не могла успокоиться из-за того, что ее так примитивно обманул доцент с кафедры общественных наук. Он клялся в любви, и ей стало казаться, будто всерьез влюблена, ведь все начиналось так романтично: теплое море, шелест волн, а рядом он – сильный, ироничный и такой умный, что стыдно слегка за свою простоту, к тому же на него заглядывались многие однокурсницы и окружали после лекции, теребили вопросами, а он отвечал уверенно, позволял себе резкие выпады против существующего строя под их восторженное: «Как вы не боитесь говорить такое!..»
Лиза была рядом и одновременно далеко. Ване не удавалось пробиться сквозь наслоения последних лет. А главное, он комплексовал, тяготился тем, что не может ей – москвичке – предложить что-то существенное и настоящее, кроме переезда в Уфу, где имеется дом без удобств, где из каждого угла проглядывает беспросветная нищета. У него оставалось еще две тысячи рублей от тех, что ему перевели на сберкнижку за промывочный сезон в артели. Именно на эти деньги Иван собирался жить первое время, чтобы «грызть до скрежета гранит науки», а потом, может быть, зацепиться за Москву, где столько возможностей для честолюбивого рывка.
– Лиза, скажи, здесь можно снять квартиру на год?
– Зачем это тебе?
– Видишь ли, мне скоро двадцать шесть, я нажился по общежитиям… и мне так хочется чаще видеться с тобой. Лиза! Я так все отчетливо помню…
Она хмыкнула и ничего не ответила, но хрящик на переносице выступил и побелел от напряжения, а поджатые губы не предвещали ничего хорошего.
– Врешь ты все! – с неожиданной резкостью сказала она. – За три года ни разу не позвонил! А я, дура, тогда там, в аэропорту, решила, что, если ты позвонишь, брошу все и перееду в Уфу. Теперь мне это ни к чему. Ты даже рассказать честно не хочешь, что находился под следствием. А я знаю! – Она поднялась из-за стола, решительная, недоступная. – Прощай, Ванечка!
Уговаривать и умолять было бессмысленно, это он сообразил, но в самое первое мгновение его оглушил вопрос: «Как жить дальше?!» Он стоял и смотрел на нее удивленными глазами, открывая в ней новизну: короткая стрижка, косметика и уже настоящая женская фигура с полным набором округлостей и выпуклостей, которые так хочется потрогать, и он протянул руку, чтобы приобнять и поцеловать со словами: «Прости меня, Лиза!» А она руку отвела в сторону и, круто развернувшись, устремилась из кафе.
Малявин не поверил, что разрыв окончательный, взвешенный и продуманный загодя, он звонил и звонил, а трубку брала каждый раз Жанна Абросимовна и отвечала стро