Убитый, но живой — страница 86 из 92

го, что Луизы нет и не будет.

Он снял двухкомнатную квартиру с телефоном рядом с метро, приоделся, накупил обиходных вещей, мог ходить ужинать в недорогое кафе, съездить в Ленинград, как мечтал когда-то с Лизой, и ему, неслыханное дело, даже разрешили сдать экстерном за первый курс экзамены… Однажды он решил позвонить поздно вечером, почти ночью, с надеждой, что Жанна Абросимовна будет спать, но вместо холодно-вежливого отказа позвать Лизу услышал:

– Малявин, один мой звонок декану, и ты, как пробка из бутылки, вылетишь из института! – отчеканила она и тут же, не удержавшись, с наслаждением отвесила оплеуху: – Судимых нам только еще в семье не хватало!

После этого пришло понимание, что той прежней Лизы, которую любил, больше нет, не существует в природе. Ему захотелось выпить водки, как это нередко случается в минуты слабости, и по натоптанной дорожке Малявин ночью пошел в автопарк, где в любое время суток у таксистов можно купить выпивку и усмирить душу, угнести тело, чтобы не корежило от вопроса: «Неужели все кончено?..» Он не мог, не хотел верить в такое, потому что за много лет сжился с мыслью: «Ведь я люблю Лизу, а Лиза – меня». И некому было пожалиться, каменный огромный город, казалось ему, был презрительно угрюм, неприступен, жаден и зол. Однокурсники же мелки со своим однообразным: нажраться вина да телку снять клевую, отчего он иной раз свирепел и хватал кого-нибудь из них за грудки с приглушенно-настырным: «Ну, давай хоть побуцкаемся от души, черт побери!»


Шел снег. Шел всю ночь и все утро лохматый ноябрьский снег, который размесят, растопчут, но сейчас его нужно убрать с тротуара, что Малявин и делал, сгибаясь и разгибаясь в ритмичном движении вперед и вперед по Сытинскому переулку, а затем вниз к Тишинскому рынку до тупика. Во внутренних двориках он решил не убирать, потому что чистый снег хоть на время прикроет мусор, остатки еды – все, что выбрасывают эти мерзкие люди. Чем дольше Малявин работал дворником, тем злее относился к ним – извергающим мусор, харкоту, дурацкие вопросы… Когда приходилось сгребать вместе с мусором обломки батонов, засохшей колбасы, он вскидывал голову вверх и смотрел укоризненно на длинную вереницу окон, где жили эти странные люди, которых он перестал уважать.

«Да и за что их уважать?» – озадачивался он иной раз.

Он уже заметил смазливую бабенку в пальто с чернобуркой и по тому, как она оглядела проулок, пританцовывая на месте, заранее знал, что она метнется во внутренний дворик справить нужду, не обращая внимания на него как на принадлежность улицы, вроде знака, запрещающего въезд.

Снова шел снег. Шел, как вчера, год и тысячу лет назад, а он сгребал его и сгребал широкой металлической лопатой в неспешном однообразном ритме и размышлял с предельной простотой, такой же, как это движение, – об институте, приятелях, подступившем безденежье, в которое вогнал себя сам после окончательного разлада с Лизаветой.

Денег, заработанных на Алдане на золоте, могло бы хватить на пару лет при экономном расходовании, даже снимая квартиру в Москве, а он вдруг зауросил, заторопился, метнулся смотреть Ленинград, куда много раньше мечтал поехать вместе с Лизой, но куда так и не собрались. Ему не было жалко потраченных денег, ему жалко было расставаться с иллюзией праздника, потому что Ленинград показался вдруг обыкновенным казенным городом с разукрашенными фасадами домов, где из-под обвалившейся штукатурки проглядывала ершистая дранка и серая цементная пыль. А знаменитые мосты и кони, легко угадываемые по открыткам и репродукциям в альбомах, когда некому рассказать о плавности, точности линий, о своеобразии инженерных решений, показались ему лишь холодным металлом, загаженным ленивыми голубями. А картины в Русском музее – утомительно традиционными, одноликими…

Деньги кончились враз, как-то совсем незатейливо, вот только что счет шел на сотни и кое-что отложенное про запас, и вдруг горсть мятых рублевок да угол на кухне, сплошь заставленный пустыми бутылками. И запах. Запах несчастья, навязчивый запах тюрьмы, такой въедливый, что даже после стирки рубашки, если он возникал, то тело испуганно отзывалось испариной, помимо его воли и желания. С похмельной больной головой он ходил из комнаты в комнату, принюхиваясь и прислушиваясь к неумолчным звукам многоквартирного панельного дома, словно опасался, что вдруг заскрипят тормоза, лязгнут двери автозака, пока не догадался, что собственный страх имеет такой отвратный запах.

А началось все с привычного предложения иркутянина Семена Лепилова выпить в Столешниковом переулке по паре кружек пива, и, возможно, все закончилось бы без происшествий, как ему казалось в то утро, если бы Вовка Сухарев, прозванный Сухаренком, не предложил отполировать это дело водочкой. После чего пошел пьяный кураж, когда надо ужинать непременно в ресторане «София», где, как с апломбом завсегдатая пояснил Лепилов, подают отменную пиццу и мясо по-расучански…

– Правда, вот денег почти не осталось, – признался Лепилов. – Займи, Иван, чирик, войду в долю.

– Да чего уж там, – отмахнулся Малявин, – я расплачусь.

Стол официант накрыл быстро, но попросил сразу расплатиться за первый заказ. А когда легли сверху десять рублей чаевых, ощерился в улыбке и предложил американские сигареты «Кент».

– Бери, бери, они с травкой. Ох, прибалдеем! – заторопил Сухаренок, знавший откуда-то про эти сигареты в красивой белой упаковке, каких Малявин даже в руках не держал.

После одного из кругов по залу этот тридцатилетний жулик, как и большинство официантов, словно признав в Малявине крутого парня или подыгрывая ему в этом хотении, наклонясь к самому уху, прошептал:

– Мне позвонили: киски имеются обалденные! И всего за полтинник.

– А то мало? Я сам за полтиник полдюжины приведу с курса, – сказал Малявин так, словно в самом деле мог привести.

– Чего он тебе предлагал? – взялись дергать приятели.

А он ответил небрежно, словно это ему в обыденку:

– Да проституток двух предлагал за полтинник.

После чего завязался пьяноватый разговор о девицах, о том, что нужно бы грамотно жениться на смазливой москвичке с квартирой, а еще лучше бы – с богатенькими родителями…

– И чтоб теща помоложе, – развязно пошутил Лепилов.

А Малявин, подстраиваясь под этот тон, неожиданно рассказал, что присмотрел девицу с экономического факультета – пусть с невзрачным унылым лицом, зато с квартирой, готовую хоть завтра пойти в ЗАГС.

Сухаренок, как ему показалось в тот момент, от зависти укорил, что жениться из-за прописки – распоследнее дело, но главное словцо ввернул при этом какое-то меткое, очень обидное. За что и ударил Малявин с захлестнувшей враз злостью, как случалось с ним не раз после тюрьмы.

И может быть, сошло, не вмешайся парни с соседнего стола…

Очнулся Малявин в душной вони камеры предварительного заключения на грязном полу, и сквозь озноб, тягучую муть и тошноту – первая здравая мысль: а целы ли деньги, что сунул в носок в милицейском уазике? Знал безошибочно, что в московском райотделе милиции слезы и душещипательные истории не помогут, а только деньги и еще раз деньги, почему и порадовался, что они уцелели, и даже процедил, едва ворочая распухшим языком: «Пижоны тупые!» А едва менты забряцали ключами, подозвал дежурного и сунул ему четвертной, намекая, что будет столько же, если… После чего неторопливо поторговались с прибаутками и матерками и даже угрозами: не жмись, мол, парняга, а то сам понимаешь!..

Размышляя неторопливо о той разгульной весне, дошел Малявин со скребком до угла, где стояла у аптеки злосчастная урна – как всегда полная, что он заранее знал, потому что промелькнул уже мужичонка в длиннополом сером пальто с кипой газет. Несколько раз делал ему замечание, а этот мозгляк все равно продолжал заталкивать их в урну по дороге к Тишинскому рынку, не дойдя десятка шагов до мусорных баков.

Урны стали его главной бедой, особенно в первые дни и недели, когда приходилось опорожнять их, отводя глаза в сторону, но мускулы все одно каменели в брезгливой гримасе, которую сдержать он не мог и по сей день. Правда, глаз теперь не отводил и, как положено, перед очередной проверкой мыл урны веником, а два раза в год красил чугунный низ в черный цвет, а верх – в мутно-желтый.

Вытряхнул ведро в мусорный бак на колесиках, сооруженный собственноручно в виде бесплатного рацпредложения для быстроты и удобства, и отодвинул его к стене, а то однажды моложавый полковник с зелеными петлицами сшиб бак с дороги ударом ноги, обутой в казенный коричневый ботинок. Этот полковник появлялся каждый день строго в начале девятого у парадного подъезда на Большой Бронной. Убирая во внутреннем дворике, сквозь раздвинутые шторы Малявин видел, как он сидит в большом кабинете под двухметровым портретом Эдмундовича и читает «Правду», как и надлежит истинному «гулаговцу». Лицо при этом у него довольное-предовольное, потому что он и сам немало потрудился для трудовых свершений в Карагандинском спецлаге, а теперь вот здесь – в красивом особняке Главного управления лагерей, в большом кабинете с белыми штофными шторами.

Малявин со скрежетом вбил движок в бордюрный камень, чертыхнулся из-за того, что прозевал этот выступ, и теперь вновь придется молотком отбивать вмятину с рваными краями, хотя помнил о выступе, как и о всех прочих препятствиях и выбоинах, а вот за лето отвык, и руки не сработали автоматически, меняя угол наклона, как это будет чуть позже, когда он окончательно приноровится к зимней работе. Но, с другой стороны, как бы он ни торопился закончить с уборкой до полдевятого, передышка была просто необходима, чтобы дыхание не сорвать, чтобы хватило разгона в однообразно-неспешном ритме пройти весь участок от начала и до конца чисто, без сбоев.

Из подъезда вышла опрятная ладненькая девушка лет двадцати и поздоровалась с ним, как это делала каждый раз с искренней доброжелательностью, что удивляло. Однажды попросил у нее спичек, чтобы сжечь на пустыре листья, пусть делать этого не полагалось, так она с мягкой улыбкой сказала: «Сейчас принесу». И пока ждал ее у подъезда, возникло вдруг, что ведь повезет с женой кому-то. Кому-то, но не ему, в чем он даже себе не решался признаться.