Я решила хоть ненадолго утешиться круассаном с шоколадом — таковой обнаружился в угловом магазинчике, скорее всего, испекли его на фабрике, добавив в тесто всякой дряни, чтобы подольше не черствел, — низко же я пала со времен «Сеси-селя» и тамошнего пекаря Пьера.
А что дальше? В ближайшем будущем меня ждал скверный круассан, потом до самого горизонта простиралась полная пустота. Залезть в свою развалюху, вернуться к себе в глубинку, где я почти никого не знаю, а меня почти никто не любит — разве что за вычетом Марджи. Что теперь — пойти к ней, сесть на пол и повыть, что детей у меня отобрали, рукопись никому не нужна, а платить по ипотеке нужно со дня на день?
Нет.
Близился полдень. Я прислонилась к стене какого-то здания, содрала обертку. Откусила. Круассан не был черствым — но лишь потому, что никогда не был свежим. Мимо меня по тротуару несся людской поток — все спешили поесть, причем гораздо вкуснее. На другой стороне располагалось неприметное здание из бурого кирпича, это как раз восьмой подъезд от офиса.
Никакого швейцара, только панель домофона. Оконные рамы — из голубоватой стали, в цвет входным дверям, выкрашенным в нежный голубой тон яйца зарянки. Изысканно и утонченно, особенно для дома свиданий.
Кожаный ремешок деловой сумки врезался в плечо. Сумка была модная, от «Дунни и Берка». Джон подарил мне ее, когда я была беременна Дарси. Стоила сумочка четыреста долларов. Он хотел, чтобы я выглядела деловой женщиной. Сама по себе сумка была тяжелой до идиотизма, но придавала мне такой вид, будто я иду по важному делу.
Жуя отвратительный croissant au chocolat[15], я наблюдала за голубой дверью дома свиданий. Сбалансированностью нежной фактуры теста и горчинки шоколада в этом круассане и не пахло — единообразная приторная вязкость. Я его все равно съела.
Пока я стояла, к дверям подошел мужчина — при нем была сумка той же модели, что и у меня. Сумка сочеталась по цвету с туфлями, в каталоге этот цвет назывался «медово-горчичным». Мужчина выглядел довольным. За пять часов, которые я провела в этом городе, я впервые увидела искренне довольного человека.
Он, похоже, хотел, чтобы его как следует отшлепали. Что-то было такое в его походке: хотя он и шел нормально, а не задом наперед, весь вид говорил: «Вот моя попа, прошу любить и жаловать».
В моем нынешнем городке его бы, пожалуй, отшлепали и за просто так, но в большом городе думают не об этом, а о контрактах и о недвижимости. Прямо на моих глазах мужчина нажал кнопки на домофоне, голубая дверь зажужжала, и коричневое здание поглотило его вместе с медово-горчичными туфлями и всем остальным.
В двенадцать десять давешняя дама из «Сотби» помедлила у голубых дверей, поправляя «лодочку» из натуральной кожи. Когда она наклонилась вперед, сумка ее качнулась и врезала ей по голове. Это тоже была сумка от «Дунни и Берка», только в цвете «обсидиан». Вместительные дорогие сумки, тяжелые, даже если в них ничего не лежит, заполняли всю улицу. Восточную Сорок восьмую улицу стоило бы переименовать в «Проспект Дунни и Берка». Дама выпрямилась, одной рукой потирая лоб, и рванула обратно в «Сотби» — отравить жизнь кому-нибудь еще; отчаливая, она успешно разминулась с еще двумя пижонистыми завсегдатаями, которые совершали перед дверью сложный ритуал «только после вас». Похоже, ни тому ни другому не хотелось входить вторым в дом с дурной репутацией.
Когда часы показали тринадцать пятьдесят девять, я успела насчитать тридцать шесть мужчин, в основном в костюмах или плащах от «Бэрберри». Выходили они по большей части довольные, умиротворенные — шагали обратно на работу или на встречи с другими важными людьми. Полагаю, имелась еще и задняя дверь, потому что ни одна женщина не вошла в здание и не вышла из него.
Круассан я давно дожевала, но потом облизала пальцы, подобрала с обертки все пресные крошки и разве что не сжевала саму обертку. Страсть. Смысл существования.
Схема
Я ехала к себе в глубинку между темных, холодных холмов, разбегавшихся прочь от Нью-Йорка, и мне казалось, что сама жизнь остается позади. Позади остаются страсть и смысл существования, подлинная связь с подлинным Набоковым. Моя находка оказалась пустышкой, стопкой никому не нужных карточек.
Я мысленно вытянула одну карточку из этой стопки. Иногда он так спешил, что даже не ставил точек над «i». В погоне за славой. Это один из признаков страсти, стремления. Нет времени на условности, на обыденность. Это, наверное, обязательная черта гения.
Я остановилась, открыла капот и, дрожа от холода в городской одежде, долила масла из канистры, которую держала в багажнике. Подумала о своем кузене, человеке страстном. Он всеми силами избегал обыденности. Когда мы с ним вместе путешествовали на машине, куда бы мы ни направлялись, мы рано или поздно оказывались у воды. Стоило кузену заскучать за рулем, как он сворачивал влево. Совершенно неосознанно, просто брал — и менял направление. При этом обычно сбивался с пути, но находил место, где можно искупаться. Иногда, например, какой-нибудь причал, собственность очередного толстосума, и тогда кузен говорил: «Вода никому не принадлежит».
Он жил стремлением и страстями. Так спешил попасть в следующее место, что не успевал надеть носки, ходил в резиновых шлепанцах или сандалиях, даже по снегу, и в легкой куртке нараспашку. Его согревал его мозг. Он успел поухаживать за всеми моими подругами-блондинками. Они все ему нравились. Включая актрису (и крысу) — он находил ее «необычной».
Я подъехала к дому и довольно долго сидела, глядя на входную дверь. Меня окружала глухая, безмолвная онкведонская ночь, и я не могла заставить себя войти в дом, в котором нет моих детей. Мельком подумала про стылый гараж — можно ли там, несмотря на сквозняки, покончить с собой, отравившись угарным газом. «Молчать, — приказала я своим мыслям, — молчать и думать». Кроме того, бензин был почти на нуле.
Войдя в дом, я отложила в сторонку «Дунни и Берка» и скинула туфли. Подогрела молока. Развернула рукопись и села перечитывать еще раз. В «Малыше Руте» было много страсти — в персонажах, одержимых своими желаниями, да и в самих словах. Причем в словах не было никакой грубости, одна душераздирающая красота, то вопль, то веселье, а еще — яростная самобытность, то были слова, принадлежащие только этому автору и его читателю. Предложение за предложением, спринтерский побег от обыденности.
Разве Набоков не мог этого написать? Хотя с какой стати? А может, Вере с Владимиром было одиноко в этом доме, они ведь уехали из Европы, лишились всех друзей, писателей и художников. Может быть, именно поэтому Набоков и обратился к образу Малыша Рута — обратился мыслями к Америке, а может быть, к славе. Одинокие люди много думают о знаменитостях (это я тоже почерпнула из «Современной психологии»), хотя я о них совсем не думала; я думала об умерших.
Если бы только сохранились какие-то свидетельства того, что он написал этот роман в этом доме. Вот только знаменитые писатели не описывают в дневниках повседневность: «Вера сварила яйцо именно так, как я люблю, загрузил посуду в моечную машину — что угодно, лишь бы не возвращаться к „Малышу“». Или в ее дневнике: «Сегодня поджарила хлеб с сыром, а Володя вымыл уборную. Спрятала последний роман, чтобы он его не уничтожил. Эта книга о бейсболе чрезвычайно мучительна для моего мужа».
Пошли они, эти телевизионщики с их убогими представлениями о том, что интересно обыкновенным людям. Пошли они, эти дураки неверующие из «Сотби». С чего это они решили, что больше всех знают? Я злилась на них за то, что путь мой никуда не привел.
В середине жизни случаются такие вот тупиковые дни. В двадцать всегда кажется: я продвигаюсь вперед, а потом — как вот сейчас — начинает казаться, что фиг.
Отправилась в постель. Лежала в одиночестве, водя руками по телу, пытаясь представить, что бы ощутил мой любовник: тут кость, тут складка кожи, тут прощупывается мышца или сухожилие, тут мягкое тесто. Я лежала и думала, как это странно — стареть. Стоило телу обрести мудрость и глубину восприятия — и оно уже никому не нужно.
Утром я позвонила Марджи. Макс ей уже, видимо, все доложил, потому что она была со мной чрезвычайно ласкова.
— Надежд было мало, Барб.
Интересно, почему все, кроме меня, знали об этом с самого начала?
— Вы согласны попробовать продать «Малыша Рута» издателям просто как обычный роман? — спросила я.
Марджи сказала, что, если я на этом что-то и заработаю, вряд ли это в корне изменит мою жизнь.
Мы обе знали, что имеется в виду под «изменит мою жизнь».
— А недописанный фрагмент? — спросила я.
— Вы же умеете писать; сядьте и допишите.
Я не врубилась, с какой стати Марджи перекидывает мостик от эпистол в стиле «Благодарим за ваше письмо касательно процента жира в…» к имитации Набокова, поэтому промолчала.
— Вы интересуетесь спортом?
Вот это еще одна моя черта, о которой я предпочитаю не распространяться. Я уважаю людей, которые интересуются спортом. Как уважаю людей, которые любят домашних животных. А вот понять их никак не могу. Раскрывать эти темные стороны моей натуры не стоило, но лгать Марджи я тоже не хотела.
— Вообще-то, нет, — ответила я.
— Тогда вам нужно познакомиться с Руди. Это мой старый друг, он работает тренером в Вайнделле. Подготовил блестящую гребную команду. Он любого заинтересует спортом. Я попрошу, чтобы он вам позвонил. Речь не идет о свидании, хотя кто знает. Оденьтесь поинтереснее, очень вас прошу.
— Спасибо, — откликнулась я, но Марджи уже повесила трубку.
Мне стоило бы подумать о встречах с новыми людьми и о красивой одежде, но вместо этого я снова вернулась мыслями к тем, по кому буду тосковать вечно.
В последние дни жизни моего кузена, когда он еще мог переносить мое общество, я сидела у его кровати в дорогой клинике и говорила обо всем, о чем он хотел говорить. Он сказал: «Я жалею, что у меня нет детей, похоже, я упустил в жизни самое лучшее». Он спросил, собираюсь ли я выходить за Джона. Я ответила, что не знаю (а еще я тогда не знала, что беременна Сэмом), и кузен спросил: «Скучно с ним, да?» Умирающие могут говорить такие вещи, им ведь нечего терять.