Он имел в виду шнур, который прицепил Мурзин к пакету со взрывчаткой.
Хали-Гали ушел, а Мурзин, поджигая шнур, сказал:
– Ладно. Сейчас прогорит – и брошу. Налей пока. Суриков налил ему и себе, они подняли стаканы.
– Да! – сказал Мурзин. – Проблема будет одна: где такую сковородку найти, чтобы его зажарить?
– Жарить его плохо. Его надо слегка проварить, а потом с луком, с морковью, с чесночком! – Суриков торопливо выпил, чтобы нейтрализовать набежавшую слюну.
– Точно! – сказал Мурзин и тоже выпил. Но от каждых очередных ста граммов, как известно, мысли русского человека начинают течь в новом направлении. Иногда – в противоположном. И Мурзин, выпив, спросил Сурикова:
– Постой. Так мы его что – сожрать хотим?
– Ты сам только что сказал.
– Я? Нет! Я что имел в виду? Я имел в виду: сделать чучело и сдать в музей. И пусть табличку повесят: выловлен возле Анисовки тогда-то, авторы – Александр Мурзин и Василий Суриков. То есть мы.
– А если его в клочки разорвет? – спросил Суриков.
– Проблема, – задумался Мурзин. И опять выпил. И опять его мысль повернула в другую сторону. – Слушай, а зачем мы вообще это делаем? Вот ты. Ты живешь, так?
– Так, – кивнул Суриков.
– Живешь, как хочешь, так?
– Ну, не совсем, как хочу...
– Нет, но по-своему!
– Ясно, что не по-чужому! – сказал Суриков, крутя головой и пытаясь понять, откуда наносит дымом.
– О том и речь! – воскликнул Мурзин. – А представь: кто-то сверху сидит, ножки свесил, держит взрывчатку и говорит: тебе не жить, Вася! С какой стати он за тебя решает? С какой стати мы решаем за сома? Выпустить – и пусть живет, как ему нравится!
Суриков, широко открыв глаза, долго смотрел на Мурзина. И сказал:
– Саша...
– Ну?
– Я давно хотел тебе сказать...
– Ну?
– Ты – человек! – с уважением сказал Суриков и ткнул пальцем.
В глазах его было выражение восторга, доходящее до ужаса. Так его понял Мурзин, и застеснялся, и начал разливать, чтобы снять лишний пафос.
Но Суриков не его имел в виду. Он тыкал пальцем в пакет, где была взрывчатка, и хотел сказать, что шнур уже догорает, но от страха онемел. Поэтому он просто толкнул Мурзина в плечо и указал дрожащей рукой. Тот повернул голову, тоже ужаснулся и прыгнул в сторону, в яму, крикнув: «Ложись!»
Однако не все успели отреагировать и залечь, и была бы беда, но Кравцов, спускавшийся к омуту, увидел и сразу понял масштаб опасности. Одним прыжком он достиг взрывчатки, схватил ее и бросил в омут. Раздался сильный взрыв, вода поднялась и опала, волны побежали кругом, плещась о берег.
Кравцов поднялся, намереваясь сказать Мурзину и Сурикову, что он о них думает, но тут Куропатов, бесстрашно нырнувший в омут сразу после взрыва, выскочил из воды и закричал:
– Есть! Я его нащупал! Сома!
Нащупал Куропатов сома или не нащупал, мы узнаем чуть позже, а пока посмотрим, что там делает Хали-Гали.
Хали-Гали, получив от Андрея Ильича авансом деньги за дом, купил ботинки и костюм, пришел домой, сложил все бережно и взялся мастерить себе гроб, благо доски в сарае были.
Работу плотника он знал хорошо и сладил короб за какие-то два часа, осталось только крышку сделать. Но для начала Хали-Гали забрался в гроб, чтобы проверить, впору ли. Лег, поерзал, сложил руки. Ничего, годится.
Было уютно, пахло струганным деревом, над головой плыло тихое голубое небо с небольшими белыми облачками. Хали-Гали разморило после работы, он задремал.
А через некоторое время по Анисовке промчался на мотоцикле Геша с криком:
– Хали-Гали помер! Хали-Гали помер!
Этот крик услышали в саду своего дома Людмила и Виталий Ступины. У них в последнее время завелась привычка: Людмила, лежа на раскладушке, читает хорошую книгу, а Виталий, качаясь в гамаке, слушает.
– «Село Уклеево, – читала Людмила страшного писателя Чехова, – лежало в овраге, так что с шоссе и со станции железной дороги были видны только колокольни...»
В это время и промчался мимо их дома Геша.
– Неужели правда? Жалко старика, – сказала Людмила.
– Посмотреть пойти? – предложил Виталий.
– Боязно как-то. Потом, ладно?
– Ну, потом.
А люди сбегались к дому Хали-Гали. И вот стоят. Старик лежит в гробу. Глаза закрыты. Кто-то всхлипнул. Вадик протолкался, подошел, взял руку, чтобы пощупать пульс.
– Чего такое? – очнулся Хали-Гали. Увидел людей и все понял. И смутился. – Я еще не помер. Помираю, конечно, но не сейчас еще... Кто вам сказал-то?
Андрей Ильич обернулся, ища глазами Гешу.
– Ты чего болтаешь, дурачок?
– А чего? – оправдывался Геша. – Я еду, смотрю: гроб стоит, Хали-Гали лежит. Думал – помер!
– Не Хали-Гали, а Семен Миронович, – поправил Андрей Ильич. – Семен Миронович, может, в больницу тебя?
– Смысла нету, – отказался Хали-Гали. – Вы идите, идите, чего собрались? Будто я больной.
– А какой же? – удивился Вадик.
– Больной – кто болеет. А я не болею, а просто помаленьку помираю. Есть разница?
Разницы люди не поняли, но разошлись. Вечерело.
Вечерело.
Вот и совсем уже вечер.
А вот уже и ночь.
Кравцов не спит. Все в его умозаключениях сплелось и сошлось. Он знает, что делать. Поэтому караулит у дома Кублаковой. Ждет.
И дождался: Люба тихо вышла из дома и пошла к лесу.
Кравцов последовал за нею.
Миновав лес, Люба направилась к пещерам. Тем самым, где когда-то жили дикие монахи. Там она дошла до одной из самых дальних и глубоких и скрылась в ней. Вскоре послышались какие-то звуки. Кравцов тихо приблизился. Пугать он никого не хотел, поэтому, остановившись у входа, деликатно кашлянул.
И сказал:
– Извините... Валентин Георгиевич, наверно, пора вам домой вернуться? А то уже как-то странно получается...
Послышались шаги, вышел коренастый мужчина, хмурый, плохо выбритый, угрюмый.
– Насмешили людей! – сказала из-за его спины Люба.
– Нашел-таки? – спросил мужчина с оттенком даже похвалы. – Ну-ну. Я и сам собирался, но обстоятельства... Давай так: ты меня не видел, ладно? Сам пойду, а утром людям покажусь.
– Воля ваша. Только все-таки расскажите, как оно все вышло? Я, конечно, в общих чертах представляю, но...
– Это можно.
Кублаков сел у пещеры и, доедая ужин, который ему принесла жена, начал рассказ.
Он начал рассказ, и печален был этот рассказ, но и смешон отчасти.
Не было в этой истории ни злого умысла, ни расчета.
Кублакову действительно надоела его жизнь. Вернее, не сама жизнь, а образ жизни. И даже не образ жизни, а его собственный, личный, кублаковский образ. Все вокруг привыкли, что он выпивает, что грубоват, но человек ведь иногда меняется. Он действительно влюбился в Клавдию-Анжелу (этого он при жене не сказал, а сказал потом Кравцову, отдельно) и под влиянием этой любви почувствовал, что начинает себя уважать. Он с удивлением обнаружил, что ему от продавщицы ничего даже и не надо. Чувство, которое в нем возникло, так его поразило, что он, образно выражаясь, глядел в себя и не мог наглядеться. Кублаков даже испугался неожиданной чистоты и высоты этого чувства. Он пытался перевести его в плоскость, понятную и себе, и окружающим: то есть в практическое ухаживание или, как не без изящества выражаются анисовцы, в кобеляж. Даже с Володькой однажды сцепился. Но это не принесло ему удовлетворения.
Он, конечно, говорил Клавдии-Анжеле о своем состоянии, но она не верила и смеялась.
Итак, Кублаков менялся, но никто этого не замечал. Перестал фактически хамить и грубить – никто не замечал. Ласково обращался с женой и дочерью – они не замечали. Он даже не стал пить на дне рождения Андрея Ильича Шарова – не потому, что старший Шаров передал ему предупреждение Вадика насчет таблеток, Лев Ильич, конечно же, забыл, а потому, что хотел доказать всем: он может! Все пили, а он терпел, не пил и ждал, что наконец заметят. Но не только не заметили, наоборот, Лев Ильич, проходя мимо неверными шагами, хлопнул его, задумавшегося, по плечу и спросил заплетающимся языком:
– Ну что, участковый, уже лыка не вяжешь?
Хоть утони, подумал Кублаков, никто не обратит внимания! Вот до чего дошла ничтожность моей жизни!
А если и вправду утонуть? То-то они спохватятся!
Эта мысль его развеселила, и он придумал: бросить одежду здесь, а самому уплыть и спрятаться. Что он и сделал. Правда, боялся оставить пистолет, поэтому засунул его в плавки и, слегка сгибаясь, чтобы не разглядели лишнего объема в паховой области, влез в воду. Заплыл за камыши, проплыл мимо Стасова, не увидев его, вылез на другом берегу и стал ждать переполоха.
Ждал полчаса, ждал час – переполоха не было. Через полтора часа выстрелил в воздух. Никакого результата!
И такое отчаяние охватило Кублакова, такая тоска, такая обида, что он швырнул пистолет в сторону, пробрался камышами и кустами домой, нашел там старые штаны и старую рубашку, которые валялись в сарае и которые он предназначил разодрать на тряпки для мытья машины, выбрался на шоссе и с попуткой уехал в Сарайск к двоюродному брату.
Сначала хотел дать знать семье, но день прошел, другой, обида не утихала, а нарастала, он молчал целую неделю. А потом о собственной гибели прочел в газетах. Тут уж нашел возможность, сообщил Любе, что жив.
– Гад ты! – перебила Люба в этом месте рассказ Кублакова. – Ведь мы с Натальей целую неделю думали, что ты утонул! Что с нами было – ты это мог сообразить?
– Я мог бы и вообще исчезнуть! – возразил Куб– лаков.
– А как сообщили? – спросил Кравцов.
– Записку прислал с человеком одним. Жив-здоров, вроде того, новую судьбу устраиваю, не ждите, передайте документы...
– Ты бы хоть подумал – как мне тут быть? – упрекнула Люба. – Сказать, что в город сбежал, – совестно! Сказать, что утонул, – страшно! Вот и молчали с Натальей как дуры. Если уж припрет кто, ну, вот как Павел Сергеич, говорим, как все: утонул.