– А ну, отдай! Дурак!
И вырвала у него дрын. И сказала Мурзину:
– Тебе, Александр Семенович, врачу надо показаться. У тебя вся шея в травме, красная!
– Так, значит? Таков ваш выбор, Клавдия Васильевна? – спросил Володька.
Клавдия-Анжела и впрямь сделала свой выбор: закрыла магазин и повела Мурзина не к Вадику в медпункт, а к себе домой. Там он и остался сначала до утра, а потом на все время.
Но это ладно, они оба люди свободные. Однако как с питьем произошло что-то вроде цепной реакции или эпидемии, так и внебрачных отношений в Анисовке все разом перестали стесняться. Известно: дурной пример заразителен. Андрей Ильич, например, взял грамотную Любу Кублакову к себе в администрацию на какую-то должность, совершенно легально ездит с нею в Полынск и подолгу там задерживается. Где именно, Суриков, который их возит, не говорит: он сам, по слухам, отирается у вокзальной буфетчицы Лили, бывшей анисовки, с которой он когда-то учился в школе.
А Кублаков, не сильно расстраиваясь или не показывая этого, начал заходить к Нюре.
А Наташа Кублакова, беря пример со взрослых, уже не только говорит с Андреем о бросившей его невесте Ольге, а сама уже в роли его невесты, не сказать больше.
Ну и так далее.
Дуганов повадился ходить по селу и говорить как бы между прочим:
– Веселитесь? Развратничаете? На здоровье. Все будет известно потомкам!
Юлюкин однажды прислушался и спросил по-свойски, будучи ровесником Дуганова:
– Валер, ты чего там бубнишь? Опять в инстанции кляузы сочиняешь? Удивил!
– Не в инстанции, а потомкам, – объяснил Дуганов. – Мемуары я пишу.
– Это я слыхал. А зачем?
Дуганов сел на лавку у крыльца дома Юлюкина и охотно растолковал:
– Мы ведь как считаем? После нас – хоть потоп. Оно и в самом деле так. Ты вот что про своего деда знаешь?
– Мой дед еще в Первую мировую погиб.
– Нет, но что-то ты знаешь про него?
– Бабка рассказывала: шорничал хорошо. Песни петь любил.
– Ну вот, и вся твоя историческая память! – укорил Дуганов. – Шорничал и петь любил! А как к людям относился? К бабке твоей? Был добрый или злой? Ничего не известно! Теперь представь другую ситуацию. Книга. Твоя внучка или твой правнук открывает и читает: Дмитрий Романович Юлюкин посадил жениха своей дочери в тюрьму. Своим тяжелым характером уморил жену. Дочка с ним жить не смогла, отделилась в лачугу, лишь бы не вместе. Работая бухгалтером, наверняка получал нетрудовые доходы, будучи в состоянии купить машину «Москвич», хотя она стоила ему не по карману...
– Э, э, ты не бреши! – остановил Юлюкин. – Я на «Москвич» семь лет копил!
– Ну, про «Москвич» не будет. А про остальное будет.
– Где?
– В книге. Которую прочитает твой правнук.
– А где он ее возьмет?
– Да я же пишу, чудак ты! Мемуары про жизнь села! Чтобы потомки знали, кто мы такие были. Без прикрас и обмана. Понял?
– Кто же ее напечатает?
– А хоть и никто. Будет рукописная. Переплету и сдам на хранение в архив под расписку. В Полынске вон есть районный архив, туда и сдам. Понял?
И Дуганов, довольный эффектом, пошел писать мемуары дальше.
Он пошел писать мемуары дальше, а Юлюкин задумался.
И тем же вечером заглянул к Дуганову с бутылкой.
Дуганов на стук открыл не сразу. Записи свои прячет, решил Юлюкин. Вошел с улыбкой:
– Мы с тобой два бобыля, Валер! Развеем тоску?
– А у меня тоски нет! – заявил Дуганов. – Тоска бывает у духовно неразвитых интеллектов! Которым нечем себя занять.
– А тебе, значит, есть чем? – спросил Юлюкин, приглядываясь. Он заметил, что на столе, покрытом клеенкой, чашка, заварной чайник, хлебница и все прочее сдвинуто в одну сторону, половина свободна. Как раз чтобы разложить тетрадь или листки и писать. Кстати, вон сбоку и две ручки лежат. Одна кончится – вторую схватит, паразит, чтобы процесса не прерывать. А тетрадь, видимо, спрятал.
– Я чего хотел сказать, – присел Юлюкин, осторожно поставив бутылку. – Ты, как я понял, хочешь написать про меня и про других?
– И про себя тоже. Между прочим – не скрывая своих недостатков!
– Это понятно. Но ты ведь про меня всего не знаешь.
– Что надо – знаю! Ты у меня всю жизнь на виду!
– Где же на виду? Не в одном доме жили, слава богу, у тебя свой, у меня свой. Ты вот говоришь: жену тяжелым характером уморил. Это неправда, Валера. У жены, ты сам знаешь, была болезнь. Характер тут ни при чем.
– Любая болезнь зависит от окружения. Жил бы я среди людей, а не среди сволочей, мой бы невроз давно прошел! И чего ты боишься вообще? Я же не только про плохое, я про хорошее тоже буду писать. У кого оно есть. А у кого нет – извините!
Юлюкин подумал. И сказал:
– А я вот, когда в армии служил, между прочим, человека спас. Учения были, и один сержант спотыкнулся, как сейчас помню, и с окопа, значит, упал, а на него прямо, значит, танк. И все рты раскрыли, а сержант головой о камень ушибся и лежит. Один я не растерялся, спрыгнул, рванул его на себя – гусеница, между прочим, прямо в сантиметре от головы прошла. А еще...
И Юлюкин много еще рассказывал хорошего из своей армейской жизни, об учебе в городе, припомнил и анисовские события, в которых он участвовал если не героем, то вполне положительно. Дуганов выслушал со снисходительной усмешкой и подвел черту:
– Ты мне пой хоть до утра, а у меня свой творческий принцип. Во-первых, пишу, что сам помню или видел. Во-вторых, имею право на личную оценку. Субъективную. Как автор.
– Какой ты автор, ешь твою плешь! – начал закипать Юлюкин. – Автор! Авторы такие, что ли, бывают? Они образованные, они этому учатся! Я тебе вот что скажу: чтобы писать – надо право иметь! А ты такого права не имеешь! Автор!
Дуганов взял бутылку и пошел к двери. Открыл ее и сказал:
– Сначала бутылку выкину, а потом тебя. Будешь ты мне указывать! Я знаю, чего ты испугался! Испугался, что твои потомки про тебя все узнают? И пусть знают! Надо было жить по-человечески!
– А я по-каковски жил? – вконец озлился Юлюкин, подходя к нему, вырывая бутылку и замахиваясь. – По-обезьянски, что ли?
Дуганов, осознавая себя в опасности, не только не испугался, а наоборот, почувствовал прилив пьянящей смелости.
– Ну, ударь! – сказал он. – Правду не убьешь! И учти: я это твое нападение в мемуарах тоже зафиксирую. Под рубрикой: как люди ненавидят свою собственную совесть!
Юлюкин посмотрел на свою дрожащую руку с бутылкой. И ему вдруг привиделось странное: будто рука и бутылка стали не живыми, а, описанные буквами и словами, появились уже в будущей книге, которую читают действительно его потомки и удивляются, каким их предок был невоздержанным человеком, готовым стукнуть другого человека бутылкой. И он опустил руку. Но гнев его не утих.
– Попробуй только зафиксируй! – сказал он. – За клевету в суд на тебя подам!
– В суд на него за клевету подать надо! – говорил Юлюкин на следующий день Андрею Ильичу Шарову. – Он понапишет там неизвестно что, поди потом докажи!
В администрации в это время случился Лев Ильич. Он заметил:
– Надо будет – всё докажем!
– Ошибаетесь, Лев Ильич! – резко не согласился Юлюкин. – Он ведь о чем речь ведет? Напишу, говорит, книгу, мемуары эти самые, и, говорит, напечатаю или в архив сдам. То есть понимаете, какая петрушка? Правнук ваш, Лев Ильич, возьмет эту писанину и будет за правду читать. И вы бы рады доказать, что оно все ерунда, но вас-то уже, извините, нету!
– Успокойся, Дмитрий Романович! – веско сказал Лев Ильич. – Никто ему этого не позволит!
– Вот именно, – вяло поддакнул Андрей Ильич, у которого с утра болела голова.
Тут мимо открытой двери прошла Люба Кублакова. И посмотрела на Андрея Ильича мимоходом так, как лишь женщины умеют: и с намеком, и с укоризной. Ты, дескать, думаешь, что все просто, а оно очень даже не просто! Она слышала разговор, она сразу учуяла, в чем опасность. А после ее взгляда учуял и Андрей Ильич.
– С другой стороны, – сказал он с видом догадки, – в самом деле, он ведь напишет всякую чепуху, в том числе про личные отношения, и тайком куда-нибудь это передаст. Вот и не позволь тогда. Еще в газетах напечатают!
Лев Ильич не видел проблемы.
– Изъять! – сказал он. – На основании невмешательства в чужую жизнь! Помочь, Андрей, или сам справишься?
Андрей Ильич обиделся:
– И не с такими справлялся.
– Я в том смысле, что Терепаева подключить. Для официальности.
– Это не помешает, – кивнул Андрей Ильич. И, поморщившись, добавил: – И лучше бы завтра.
– Не горит, – согласился Лев Ильич.
Не горит-то не горит, но уже тлеет: анисовцы перестали посмеиваться над придурью Дуганова, до них дошел смысл того, чем он занимается. Из двора в двор, из дома в дом шли разговоры, и в результате все обсуждали будущую книгу Дуганова так, словно уже видели ее.
– Для каждого завел отдельный листок, и на этом листке всякую похабень про человека пишет! – уверяла Шура Курина. – И даже про женщин. И даже про одиноких, если кто на самом деле не живет, а мучается, и в этом не виноват, если от горя, например, немножко выпить, но он про это в виду не имеет, ему лишь бы с грязью смешать!
– Про всех! – поддакивала Сироткина. – И про детей, и про стариков, про всех пишет! Кто чего не так – ага! – он тут же записал.
– Не только все-таки похабень, – поправляла Наталья Сурикова, уже отдохнувшая от своего недавнего отдыха и вернувшая себе свежесть лица и глаз. – Если у кого, например, все нормально: дети, хозяйство, кто старается, – он про это тоже записывает.
– Охота кому про это будет читать? – не верила Читыркина. – Читать интересно, когда все наперекосяк. И смотреть тоже. Вон по телевизору: она от него ушла, а он к другой, а другая не женщина, а мужчина оказалась, тогда он к третьей, а третья вообще его дочь, да еще наркоманка, и у нее, оказывается, двоеполый ребенок то ли от брата, то ли от сестры, которая тоже не женщина...