Учебник рисования — страница 115 из 384

— Не посадили?

— Все-таки профессуру не трогали и уж точно не расстреливали, это у немцев в крови — уважение к профессуре. Что бы ни происходило — а профессор оставался фигурой уважаемой.

— Да, культура есть культура. И германская культура — это прежде всего культ учебы.

— Нация цивилизованная, с традиционным почтением к образованию. Могли поэта или художника убить, да, согласен, но не профессора. Носителя знаний не убивали. Ну, Розу Либкнехт, или как там ее, неважно, — это да, могли. Но не профессора.

— Поразительна, что именно степун, — сказал отец Николай, приглашая собрание оценить пропасть между порождением дикой природой и достижениями гуманизма, — именно наш степун стал носителем багажа цивилизации. Вот ведь что интересно!

— А за что его отчислили? — спросил Татарников. — Он сделал-то что?

Узнав же, что Федор Степун не произнес обвинительной речи в адрес Рейха, а вина его состояла лишь в том, что он не произносил публичных славословий, Татарников высказался с обычной своей безапелляционностью и грубостью.

— А за что его расстреливать, Степуна вашего? Не протестовал, листовки не клеил, в Сопротивлении не участвовал, партизан в погребе не прятал, евреев через границу не водил — кому он нужен? Что с него толку? Пинка хорошего дали, и хватит с него.

— Как не стыдно? — воззвал Борис Кузин к совести Сергея Ильича. — Почему ученый, профессор с мировым именем должен клеить листовки или строить баррикады? Он занимается наукой! Вот его баррикада! — и сам Борис Кириллович Кузин, говоривший эти слова, смотрелся на кафедре, точно солдат на баррикаде. Нижняя, упитанная, азиатская часть его тела была надежно закрыта кафедрой, а одухотворенная европейская голова с горящими глазами поднималась над баррикадой и взывала к собранию.

— Действительно, — сказала Роза Кранц, — типично советская точка зрения досталась вам, Сергей Ильич, в наследство. Кто не с нами, тот против нас. Но пожилой ученый, изгнанный большевиками, переживший разлуку с Родиной…

— Уж не в симпатии ли к большевикам вы меня подозреваете, Розочка? — осведомился хмельной Сергей Ильич. — Сколько ж лет было вашему Степуну, пятьдесят? И в пятьдесят лет не сумел он ничего путного сделать? Ведь не ребенок, чай, понимать должен, что происходит. Хоть бы попробовал.

— А вам, Сергей Ильич, сколько лет? — хотелось спросить Розе. — Вы, думаю, Федора Степуна уже переросли, но не только евреев через границы не водили, вы и сочинений потомкам не оставили, — ничего подобного она, разумеется, не сказала, но лишь мягко пожурила Татарникова. — А что же было ученому делать? Он уже в прошлом пострадал от большевиков.

— Как это — что делать? — Татарников был сильно пьян, — пулеметы выкатить — и чтобы головы не подняли, суки! Подумаешь, пострадал! Страдалец! Пострадал — так привыкни страдать! Всегда страдай! Ишь, ловкач! Устроился! — он еще многое мог сказать, как и всегда, когда был нетрезв.

— Ну зачем, зачем ссориться, — отец Павлинов простер руки к собранию, — все мы здесь для одного славного дела собрались. Объединить усилия западной и восточной интеллигенции для построения светлого открытого общества!

— Новый град строите? А квадратный метр у вас почем? — и Сергей Ильич пьяно икнул. — Элитное, элитное жилье!

Ну как быть с таким человеком? Ведь сколько терпения надо. Поговорили-поговорили с Татарниковым, да и рукой махнули. В сущности, и держали-то его в «Открытом обществе», можно сказать, из милости. В конце концов, если человек упорно не желает слушать шум времени, если он хочет стоять в стороне и не принимать участия ни в чем решительно — так и бог с ним, пропади он пропадом. Не желает человек сделать усилия и стать русским европейцем — так ему же, если разобраться, и хуже.

III

И тем легче проститься с отдельной, никому, в сущности, не интересной, фигурой, что подавляющее большинство мыслящих людей имело общие интересы, пользовалось одним интеллектуальным словарем, ходило к одному парикмахеру. Если все читают Хантингтона и Фукуяму, то просто для того чтобы не выпасть из круга умственных людей, надобно читать Хантингтона и Фукуяму. Если всем нравится искусство Шнабеля и Твомбли, то, как ни крути, оно должно и тебе понравиться. Ясно, как божий день, что все приличные люди в России должны сделаться «русскими европейцами» — это своевременно, модно и удобно — значит, если ты приличный человек, то европейцем и станешь. Нет недостатка в единомышленниках! А что уж говорить про политиков! Современные политики похожи друг на друга даже физически, точно так же, как неотличимо похожи друг на друга абстрактные полотна в музеях современного искусства. Брейгеля от Босха вы отличите легко, но отличить раннего Шнабеля от позднего Твомбли — не читая этикеток — немыслимо. Другой вопрос а надо ли это? Так ли это необходимо для искусства и политики? Плохо ли, что персонажи неотличимы? Ведь те, кому надо было картины отличить одну от другой (то есть галеристы, кураторы и т. д.), уже разобрались и этикетки написали. Этикетки-то на что? Не для вас ли, дурней, написаны? И если издалека и можно спутать Берлускони с Путиным, а Блэра с Бушем, то разве это главное? Подойдите поближе: на заседаниях глав правительств всегда расставлены этикетки с указанием страны и фамилии лидера — прочитаете, если грамоте обучены, и разберетесь. В конце концов, кастинг претендентов на власть проходит во всех странах по одному и тому же принципу — чего же удивляться, что лидеры похожи с лица? Поскольку иные личные качества при универсальной политике не столь потребны, общество сосредоточило внимание на физиогномических характеристиках претендентов. После нескольких неудачных проб был утвержден универсальный типаж лидера: рост чуть выше среднего, огромные уши, близко посаженные глаза, залысины со лба. Это демократичный, умеренно интеллектуальный, легко вписывающийся в любой интерьер образ. Существует ведь некий стандарт для физических данных жокея или борца сумо, и, подобно тому как жокей борцом не станет, так и сумисту не взгромоздиться на лошадь. И точно так же в ходе исторического отбора были забракованы неудачные, излишне характерные внешние черты вождей, только мешающие проведению универсальной политики. Высокий рост де Голля, массивность Черчилля — эти избыточно характерные данные не требуются нынче. Подобное выпячивание внешних данных требуется для экстатических призывов, для того чтобы толпа запоминала своего главаря. Однако время экстатических призывов миновало. Как и в габаритах огурцов, продающихся в рамках общего рынка, на политиков был введен единый средний стандарт: рост, вес, ширина улыбки, угол оттопыривания ушей, расстояние между глазами. Этот типаж — так сложилось — оказался наиболее приспособлен для воплощения современной политики. Лидеры просвещенных стран общими стараниями подтянулись, подогнались под этот стандарт. Да что там цивилизованная Европа, уже и азиатские вожди приспособились к принятым меркам. До поры только русский президент — корявый крикун с мясистой головой — выламывался из общих стандартов, и это всех смущало: ну как с таким дело иметь? Ни экстерьера, ни дизайна — ничего пристойного нет. Это примерно то же самое, как если бы в музей современного искусства принесли палехские ложки и коромысла: они, может, кого и умиляют, но ведь это, с позволения сказать, деревенская самодеятельность, рядом со Шнабелем ее показать совестно. А с этим пьяницей — да в приличные люди? Уже и присмотрели ему пристойную замену: чтобы человек был непьющий, чтобы послушный и четкий был, чтобы костюмчик сидел гладко, чтобы говорил без запинки и не икая, чтобы было и у нас все, как у людей, как в хороших домах принято.

Пришло время, и крикливый пьяница сдал свои права аккуратному человеку, отлитому по среднеевропейскому стандарту: близко посаженные глаза, оттопыренные уши, залысины со лба. Российский сценарий наконец довели до ума, добились пристойного качества политического интерьера. Пора было, давно пора! Пьяница вдруг словно бы пробудился с похмелья, спохватился, да и сдал дела, выгреб из комодов да ящиков папки с документами — и вывалил все на стол. Ухожу. Мол, разбирайтесь сами с этой нудятиной. Но даже и уйти цивилизованно не сумел, чуть было все не напортил. Есть такие люди, которым красота и гармония — звук пустой, воспитание и дизайн им не указ, вот и он внес в отлаженную процедуру передачи власти ноту алкогольной задушевности, этакого провинциального надрыва. Облапив преемника за плечи, он произнес трагическим голосом: «Берегите Россию!» И сказал он это так, словно действительно существовала еще некая страна, которую стоило беречь, словно жившие на суглинках и супесях люди и впрямь представляли какой-то интерес, словно судьбы, жизни, болезни этих людей принимались в расчет, словно некая разница существовала между двумя заурядными фактами: живут еще эти никому не интересные люди, или уже все умерли. И те жители России, кто слушал эти слова в телевизионной передаче, возбудились несказанно: на миг поверили, что они и впрямь для кого-то еще интересны, и кто-то их побережет, и кто-то забеспокоится, когда их будут гнать и убивать. Но это они понапрасну возбудились. Перемен в отношении к ним не просматривалось, а если и прошла в телепередаче драматическая реплика — так что ж с того? Даже и у лучших дизайнеров бывают неудачные детали: бант не так завяжут, пуговицу не там пришьют.

Хорошо, преемник не подкачал: придержал пьяницу за плечи, сдержанно покивал. Мол, договорились, поберегу страну. Дескать, как же, именно это как раз у меня на повестке дня. Сперва там всякая текучка, газопровод, недвижимость, то-се, а после обеда вот в аккурат это самое намечено. Поберегу. И выразил он это тактично, без аффектации, без мелодраматизма — просто, по-солдатски.

Здесь уместно отметить, что некоторые сограждане испугались прихода нового президента. Их пугало, что аккуратный человек с близко посаженными глазами был полковником госбезопасности — сотрудником того самого страшного ГБ, которым их всю жизнь стращали. Он ходил по коридорам Кремля строевым шагом, и, глядя на его походку, люди впечатлительные брались за сердце.