е — каждый норовит ляпнуть нечто несуразное, чтоб его заметили. Однако внутренний голос подсказывал ему, что его случай — особый. Нет, не ляпнуть абы что, но сформулировать продуманное отношение к стране, к режиму, к самому устройству вещей — вот на что он покусился. Взять хотя бы первую строчку его злосчастного опуса: «строй новый построен, да старого вроде». Казалось бы, чепуха, ан нет! За этим стоит вся российская история от Гостомысла, с бессмысленными реформами, с фальшивыми либерализациями. За этой строкой — опьянение петровскими затеями и николаевское похмелье, прожекты большевиков и колымские лагеря, горбачевские посулы и путинские погоны. Весь горький опыт отечества говорит одно: сломай лагерный барак, раскатай его по бревнышку, разбери по кирпичу и начни строить на его месте храм Божий но выйдет то же самое: опять получится тот же самый лагерный барак. Потому что материалов, опыта строительства и чертежей — хватает только на барак, ни на что иное. Как не пыжься, ни хрена у тебя не выйдет: чтобы строить соборы, надобно иметь материал для соборов и обучиться их строить. А у нас — тьфу, одна сплошная инсталляция! Там гвоздь вбили, а стена гнилая, тут стул поставили а зачем ему тут стоять, коли стол совсем в другом месте? Эх, дизайнеры-оформители! И Чириков выбранился. Посмотрите на так называемую перестройку — вся эта комедия заняла десять лет, те самые привычные российские десять лет, что ушли на хрущевскую оттепель, на НЭП, на Петровские реформы. Исторический цикл завершен — Россия вернулась к себе самой. Вот написал я одну эту строчку — «строй новый построен, да старого вроде» — и все сделалось ясно. А таких вещей не прощают в принципе. Добро бы напился и орал: долой! Никому этакий крикун не страшен. А вот подвергнуть анализу основу основ — такого не простят. И чем отчетливее он выговаривал себе этот диагноз, тем виднее становилась ему его собственная судьба. И впрямь что-то стало меняться вокруг него: вот уже и глаза сослуживцы прячут, вот уже и бывший заместитель его, Дима Кротов, новоиспеченный политический бог, тот, что раньше работал с ним бок о бок, так и заходить в редакцию перестал. Говорит, работы много, за полночь засиживаюсь в Думе. Врет. И на гостей время у него есть, и на каких гостей! Хаживает Кротов, по слухам, в дом Лугового; о чем они, интересно, там говорят? Ему, Чирикову, кости перемывают? Обкладывают, обкладывают со всех сторон, как волка. Куда бежать? Они сами выталкивали его в творчество. Атмосфера вокруг сгущалась, и порой не оставалось ничего иного, как закрыться одному в кабинете, наедине с мыслями, с поэзией, написать строчку или две — ведь творчество — единственное, что не подведет и не предаст. Раз они так со мной, сказал он себе однажды, то я и буду неумолим. Я пройду весь этот крестный путь до самой Голгофы. Я выговорюсь до конца, до буквы. Ах, значит, вы испугались правды? Подождите, я скажу вам такую правду, что весь ваш поганый строй рассыплется трухой! Однажды, сидя за гранками в кабинете редакции, он принялся было сочинять очередную версификацию классики (излюбленный жанр московских гостиных) и сам не заметил, как сложил собственный оригинальный стих. Стихи потрясли его своим пророческим, трагическим звучанием:
Шагали в ряд пятнадцать пар.
Хрустели сапоги.
Мороз. У рта крутился пар,
И не видать ни зги.
След в след печатая в снегу,
Я думал: как на грех —
Идти я дальше не могу,
Шаг в сторону — побег.
Странно было Виктору Чирикову, жителю благополучной Москвы, обитателю квартиры, снабженной центральным отоплением, написать такую северную балладу. Он сроду не отъезжал от столицы севернее Волоколамска, мороз переносил крайне плохо, боролся с холодом горячительными напитками — с чего бы в мозгу его родилась такая поэма? Да, действительно, как-то по телевизору он видел фильм о полярных исследователях, обратил внимание на пар, выходящий у них изо рта при сильном морозе, но практически это и все, что знал он о тех недобрых краях. Но лагерь? Но зона? Вертухай, клифт, конвой, пайка — слова эти звучали для него волнующей музыкой. С чего бы вдруг его потянуло на лагерные вирши? Он и сам не знал. Вероятно, сказал себе Чириков, именно история лагерей и есть адекватное воплощение российской истории. Именно лагерная лексика и есть наиболее точный язык для передачи российской природы. В сущности, все мы — подконвойные. В редакции он опус читать не стал, но Диме Кротову, когда тот наконец заглянул по старой дружбе «я на минуту, Витюнчик!» — сказал Дима, и небывалая фамильярность потрясла Чирикова), Диме Кротову за закрытыми дверями кабинета — прочел.
— Ты это про Россию? — поинтересовался Кротов.
— Так, вообще про мир, — неопределенно ответил Чириков, — везде, понимаешь ли, несправедливость.
— Про Россию, конечно. Мороз, сапоги. Небось, не про Лос-Анжелес. Где ты еще такие лагеря найдешь, только у нас.
— И что? — спросил Чириков Кротова. — Ты глаз-то, Димочка, не отводи, скажи, что думаешь?
— Романтика шестидесятых, — сказал Кротов, — все это устарело.
— Как же это может устареть? — всплеснул руками автор, — неужто лагеря перевелись по Расее-матушке? Ну-ка расскажи мне, ты в сферы вхож, все знаешь.
— Какие теперь лагеря, — махнул рукой Кротов, — смех один. Сидят карманники да растратчики, разве ж это лагеря? Ну, ходят на прогулки, жрут перловку, коробки картонные клеят в порядке трудотерапии. Опоздал ты со своей поэзией. Где узники совести, диссиденты где? А враги народа? Что, есть они теперь?
— Народа не осталось, откуда у него враги возьмутся? — сказал Чириков саркастически.
— Да, тех времен не вернуть — тогда за принципы жизнь отдавали, и Кротов еще раз махнул рукой.
— Позволь, — сказал Чириков, — если это никого не задевает, значит, можно стихи печатать. Пусть воспринимают в символическом плане, а? Это я с тобой советуюсь, — добавил Чириков, криво усмехаясь, — печатать, а?
— А смысл? — вздохнул Кротов, — только гусей дразнить. Ну, к тому же есть объективная реальность: комитетчик сейчас у власти, вообще органы по всей стране укрепились, это факт; решат, что ты на них намекаешь. Мол, намыливаешься драпануть. Критика режима, так, что ли? Хочешь, чтобы тебя в оперативную разработку взяли? Тебе это надо?
— Выходит, мне суждено работать в стол, — произнес Чириков неизвестно откуда взявшуюся, давно забытую фразу из лексикона ушедших времен, а сам подумал: ну и словечки у Димочки появились. Оперативная разработка, это надо же так сказануть! — Только ты уж никому не рассказывай, Димочка, добавил он вслух.
— А кому ж я расскажу, — промолвил Дима Кротов, потупясь.
Кому он расскажет, думал Чириков после его ухода, нервно и лихорадочно перебирая знакомых интеллигентов. Мало ли кому. Кузину может рассказать. Но Кузин, конечно, никуда не пойдет, доносить не станет, он человек приличный. Вообще, интеллигентных людей можно не опасаться, есть же у нас, столичных интеллигентов, кодекс чести: мы прошли через такое, ах, лучше и не вспоминать. Но именно воспоминания о прошлых диссидентских невзгодах и придавали Чирикову уверенность, что корпоративная интеллигентская солидарность существует и Кузин не донесет. Не станут они, былые мои друзья и единомышленники, предавать меня.
Так успокаивал себя Чириков, но в глубине его души полной уверенности не было. Некоторую (недостаточную, впрочем) уверенность ему придавало то, что теперь интеллигенты не находятся на прямой службе у государства. То есть на службе они, разумеется, находятся всегда, но кто им платит зарплату — не всегда понятно. Кому-то нынче платят американские фонды, кому-то французский концерн, кому-то непонятного происхождения и местонахождения фирма; затруднительно сказать, кому интеллигент чувствует себя обязанным — скорее всего, некоей общей структуре, а общей структуре до меня, пожалуй, что и дела нет, думал Чириков, глядишь, и пронесет. Ведь для новой большой империи я — кто? Они и не заметят меня вовсе.
Когда новой империи потребовались послушные сотрудники, когда империя принялась комплектовать штат прислуги, формировать компрадорскую интеллигенцию, то быстро стало понятно, что лучших лакеев, нежели советские инакомыслящие, конформисты со стажем, — не найти. В Советском Союзе к отчетному периоду был уже выработан и утвердился тип инакомыслящего конформиста — интеллигента, исправно ходящего на службу и пишущего верноподданные доклады начальству и ругающего власть на своей шестиметровой кухне. Вот именно это трусливое и завистливое существо и требовалось взять на службу новой империи. Никто лучше лакея, служившего прежнему режиму, не будет гробить этот прежний режим, никто лучше вольнолюбивого лакея павшего тирана не приспособлен, чтобы немедленно встать под новые флаги. Для того чтобы совесть (а у иных рудименты этого непопулярного чувства сохранялись) у интеллигента была покойна, инакомыслящим конформистам бросили клич: Добьем тоталитарные режимы! Даешь общую цивилизацию! И российский инакомыслящий конформист не чувствовал себя одиноким в интеллектуальном подвиге своем: плечо к плечу с ним трудились инакомыслящие конформисты Французской республики, те самые, что принимали петеновскую Францию, но шли на безобидные баррикады в шестьдесят восьмом; плечо к плечу с ними работали американские либеральные фундаменталисты, боровшиеся против танков в Чехословакии и за напалм во Вьетнаме. Взятый на службу, российский инакомыслящий конформист чувствовал ответственность: так слуга чувствует ответственность, попав в хороший дом. И новые лакеи новой империи собирали конференции, читали лекции, формировали общественное мнение — выполняя поручения нового порядка, им мнилось, они отстаивают свою свободу. Драма компрадорской интеллигенции заключалась в том, что, полагая, будто выступает против догм своего и только своего тоталитарного общества, компрадорская интеллигенция выступала против того мирового порядка, который в принципе являлся для нее самой идеалом. Все, чего она алкала, был переход от одних хозяев к другим, от социалистического рабства к капиталистической свободе, от славянского варварства к европейской цивилизации. А на деле ей довелось участвовать в разрушении всего этого мирового порядка в целом, в том числе и дихотомии варварство-цивилизация, в том числе и благословенных европейских свобод, которые так ее соблазнили. Инакомы