Учебник рисования — страница 174 из 384

пать. Для меня это были редкие часы отдыха, я прекращала работу в шесть. Ей-то делать было нечего, от безделья не спалось. Беседы, беседы — московская интеллигенция питалась беседами.

— Она всегда работала, — сказал Павел.

— Разве? Не слишком себя утруждала, я думаю. Свободное время имелось. Ей всегда надо было что-то обсудить. И говорила не останавливаясь. Я думала, она — сумасшедшая, хочет отбить у меня мужа. Истерическая православная женщина — обычный московский тип. Ее все называли Инночка; есть женщины — пустоцветы, они никогда не взрослеют, так и носят до старости детские имена. Не обращал внимания на таких женщин? Ни мужчин, ни детей — ни на что не способные существа. Она, я уверена, так и осталась Инночкой в свои пятьдесят лет.

— Это моя тетка, — сказал Павел, — да, ее все называют Инночка.

— Она все так же переживает из-за пустяков и ходит с заплаканными глазами? Тебе, наверное, не раз приходилось утешать ее после истерик.

— Да, — сказал Павел, — приходилось.

— Я отчетливо помню бедную Инночку. Она состарилась внезапно. Все еще оставались молодыми и плясали до утра, а она вдруг перестала. Превратилась в пожилую женщину. Так бывает: стоит позволить себе лень или усталость — и в ту же минуту сделаешься старухой.

— А, так вы плясали до утра? — и злость снова вошла в Павла.

— Это были дурные, мутные годы.

— Но для чего было проживать эти мутные годы?

— Я всегда ждала, что кошмар кончится. Но кошмар длился и длился. Так получилось из-за этого человека, из-за образа жизни этого человека. Он казался мне интересным. Пойми, я других не видела, а из тех, которых видела, он был лучшим. Как понять в семнадцать лет?

— Семнадцать лет, господи. Целых семнадцать лет! Почему бы не читать книжки? В хороших книжках все объясняют и рассказывают. В хороших книжках рассказано, с кем можно встречаться, а с кем нельзя. Зачем же идти туда, где водится такая дрянь, зачем видеть всех этих людей?

— Легко тебе рассуждать! Легко даются знания, когда ты происходишь из такой семьи. Хорошо рассуждать, когда тебя воспитывали такой отец и такой дед.

— Что ты знаешь про отца? — спросил Павел. Об отце он говорил редко, не с кем было говорить. — Ты сказала, Леонид не любил его.

— Гораздо больше я знаю про твою мать, — сказала девушка, — много лет назад я плакала из-за нее.

— Неужели?

— Я плакала ночи напролет, ревновала к ней. Я уверена (женщины чувствуют такие вещи), они любовники уже давно. Может быть, еще тогда, когда мы с Леонидом были женаты. Однажды я пришла домой и увидела у себя в спальне твою мать. Она сидела ко мне спиной, но увидела меня в зеркале — сидела перед моим зеркалом, красила губы. Мы не сказали друг другу ни слова, но как же мы друг друга ненавидели.

— Она ведь старше тебя. По всей логике, такой любитель жизни, как Леонид, должен был уйти от нее — к тебе. Все вывернуто наизнанку. Как странно, — говорил Павел, — пойми, мне и оскорбительно, и странно, и дико: все чувства приходят одновременно — я не знаю, какое чувство сильнее. Все так перемешено. Патология, фрейдистская история — она вовсе не для меня. И Леонид, который женился на моей матери, а до того был твоим мужем, — воплощение этой странности. Я ничего не понимаю.

— Значит, ты не понимаешь в пороке, — говорила девушка и целовала Павла. — Разве ты не знаешь, что Дон Жуану важно — покорять сердца, подчинять волю, а чьи сердца и чью волю — все равно. Возраст ни при чем. И подумай: для Леонида важнее было унизить твоего отца. В этом и выражена его страсть к твоей матери.

— Зачем так?

— Леонид ненавидел твоего отца. Он его всегда ненавидел, — с непонятным Павлу чувством сказала девушка. — И оттого что я знала, что Леонид — человек мелкий и завистливый, я понимала, что твой отец — очень хороший. И потом, насколько я знаю, твой отец не принимал участия в их застольях.

— Нет.

— Они не прощали тех, кто к ним не ходит.

— Почему? — спросил Павел, хотя знал почему. Ему понравилось, как она ответила:

— Потому, что уже тогда было понятно, что следующая революция будет культурной революцией. Они не просто пили — они уже тогда распределяли портфели в министерстве. Мне одно странно: кому понадобились такие неумные люди? Я ведь доподлинно знаю, что Леонид неумен.

VII

Они лежали рядом в постели, и девушка рассказывала. Она описывала то, что Павел прекрасно знал и без ее рассказа: пьяные вечера у Леонида, шутки и веселое застолье до утра. Она рассказывала — как всегда остроумно — про шумных молодых людей из творческого союза «синие носы»; про поэтов, читавших бессмысленные стихи под общий смех; про питерских интеллектуалов, одетых в тельняшки, которые пили водку и считались новаторами; и про женщин, которые засыпали за столом. Они всегда притворялись кем-нибудь, говорила девушка, каждый из них играл какую-нибудь роль, и не было ни одного человека, ведущего себя просто. Я смотрела на них и думала: если, например, с этого питерского поэта снять тельняшку, то вместе с тельняшкой исчезнет и его дарование. Как же его опознать без тельняшки? Ведь отдельных от одежды мыслей ни у кого из них нет. Они писали стихи, похожие на стихи, и рисовали картины, похожие на картины. Одетые под кого-то молодые люди, загримированные под чужие страсти любовные истории — все было ненастоящее. Надо было бежать. Когда я ушла оттуда — у меня было чувство, что я уволилась из цирка: все остальное в жизни было менее шумно.

— Но ты сам знаешь эту жизнь, — сказала она.

— Пойми, — говорил Павел. Ему показалось, что сейчас он сумеет объяснить ей, что именно он чувствует, — пойми, пожалуйста. Это важно, чтобы ты услышала меня. Я оттого чувствую себя оскорбленным твоими мужьями и любовниками, что всю жизнь претендовал на особенную судьбу. У меня — так я думал — всегда в жизни будет такое, чего не было ни у кого, никогда. Я всегда знал, что у меня уникальная судьба. Нет, даже не так, надо сказать еще сильнее: я знал, что не могу смешать свою жизнь и судьбу с чем-то обычным, заурядным. И — едва я оказывался в компании с общими интересами, взглядами и шутками — мне делалось не по себе. Никаких оснований для этого у меня не было, у нас простая семья и кровь не благородная. Странно мне, безродному полукровке, дикой смеси рязанской и еврейской кровей, считать себя избранником. Но так получилось, пойми, так получилось. Мы, Рихтеры, всегда были особенными — спроси, тебе скажет любой. Мы всегда и все делали не так, как прочие, всегда шли наперекор общим правилам. И то, какой у меня дед, и то, какой был отец, определило всю мою жизнь. Я был ребенком, слышишь меня, ребенком, и я уже знал, что избран. Я даже не знал, на что избран, — но знал, что я избранник Впрочем, — поправил себя Павел, — я знал, на что. Не уверен был, как именно я это сделаю, но знал, что делать. Я чувствовал, что судьба моей семьи — спасти Россию. Не смейся, я знаю, это смешно звучит, но ты не смейся. Когда-то, очень давно, когда мой дед, Соломон Рихтер был на войне, он написал такие стихи, — И Павел прочел строчки, которые были ему дороже всего: — «Что б ни были мы и где б, но только б землю России реки наших судеб, иссохшую, оросили». Тебе не нравится? — спросил он в темноте.

— Это хорошие строчки, — сказала девушка из темноты.

— Да, их не надо редактировать. Лучшие люди, каких я встречал, жили так, как написано в этих строчках. И я знал, что эти строчки написаны про меня тоже. Каждый из нас брал единственную судьбу, и никакой иной не хотел. Это сделало нас такими странными и неудобными в общении. Мы — ненормальные, с идеей избранничества, может быть пустой идеей, — но кто знает наверное? Прости, я долго говорю, но мне важно сказать.

— Я сразу увидела в тебе и гордость, и желание стоять отдельно.

— Мы живем в такое необычайное время. Все здание России, огромной и страшной страны, большой, как целый мир, — вдруг треснуло и зашаталось, с него сорвало крышу. Я спрашиваю себя: значит ли это, что весь мир — расшатался? Мы, живущие здесь, решили, что это случилось с одной лишь Россией, из-за того, что коммунизм плох. Но понимаешь, если дует столь сильный ветер, что шатается огромный дом, — то нельзя поручиться и за все остальное в мире. И если я собирался отвечать за Россию, но получилось так — случайно получилось так — что расшатался весь мир, значит, сегодня я отвечаю за весь мир. Я не отказываюсь. Но возможно это делать, только если я знаю, что я защищен с тыла, что у меня прикрыта спина. И это ты, это твоя любовь закрывает меня. Ты слышишь меня?

Павел обнимал девушку, и она говорила ему:

— Я знаю, ты один все сможешь. Я сразу поняла, что ты сильный.

— Подожди. Я не договорил. Мне нужно сказать до конца. Хотя бы в одном я должен быть уверен — в твоей любви. Я не могу быть уверен в том, что у меня хватит сил и что меня не свалит этот ветер. Я не могу быть уверен в том, что достанет ума и таланта. Но зачем-то мне дано это чувство избранничества — и я следую ему. Так хотя бы в одном пусть это избранничество меня не подведет — в женщине, которую обнимаю. Меня подведут руки и голова, предадут все вокруг, но хотя бы здесь, в самом близком — пусть хотя бы здесь будет надежно. Я должен знать, что моя милая не разменяна и не разменяла меня, что ее никто не целовал и она меня не предавала.

— Ты можешь не волноваться, — сказала она, — я человек надежный.

— Подожди, я не договорил. Я хотел рассказать тебе про столичных интеллектуалов, про тех, кого ты и сама видела много раз. Про тех, что нас окружали, что сидели у тебя в гостях. Ничего на свете я так не хотел, как интеллектуального братства. С детства я привык рассуждать о Платоновской академии и Телемской обители. Потому я сблизился с диссидентами в те брежневские годы, что видел в них интеллект, бесстрашный перед оружием. А вслед за диссидентами пришли интеллигенты новой формации, воплощенная свобода. Вот где подлинный Телем! Сперва я ходил на их собрания и пьяные вечера и слушал их разговоры. И потом мне стала оскорбительна профанация интеллекта. Я видел этих полупьяных полуобразованных нахалов, которым кто-то сказал, что они художники и философы. И они страстно поверили! Оттого поверили, что никогда, даже в тяжелом долгом сне не видели настоящего художника. Оттого поверили, что их идеалом были такие же, как и они, прохвосты с Запада — пустые неумные люди. Я видел вечно булькающую мелкими страстями стол