— Это неправда.
— Привыкнув отказываться от плохого, человек не в состоянии согласиться на хорошее. Когда не нравятся сразу и нефтяные концессии, и ревтрибунала выездные сессии — это опасный симптом.
— А если правда — не нравятся?
— Глупо. Нефтяные концессии тебя кормят.
— Разве меня? Они Дупеля кормят.
— А Дупель, в свою очередь, кормит тебя. Налоги, меценатство, — у открытого общества много способов заставить буржуя тебя кормить. Актуальные художники живут за счет нефтяной промышленности. Я, бюрократ нового типа, хочу тебя уверить — правительство не вредит населению. А помочь стараемся. Знаешь ли ты, в чем заключается подлинная свобода? Полагаешь, в том, чтобы идти налево, когда все идут направо? Нет — свобода в том, чтобы пойти туда, где действительно хорошо.
— Новое определение свободы, — сказал Павел. — Разумное следование выгоде.
— Не выгоде, прогрессу. Быть диссидентом можно по отношению к ограниченному режиму. Быть диссидентом по отношению к истории — глупость. Даже в те времена, когда было что ругать в нашем любезном Отечестве, мне казалось, что диссиденты немного чокнутые.
— Сумасшедшие?
— Не клинические сумасшедшие, а так, бытовые психи. Их сажали в психушки, и хоть это и было несправедливо — но психическое расстройство там наблюдалось. Хотелось подойти к такому бедолаге, взять за руку и ласково сказать: успокойся, милый. Ну, выведут они войска из Афганистана, выведут. И Мандельштама напечатают. И гражданская война в Испании закончилась. Выходи из леса, весна пришла.
— А что говорил в ответ диссидент?
— Диссиденты бывают двух видов, — сказал Леонид, — первые выдвигают требования и ждут их исполнения. Вторые — боятся, что требования удовлетворят. Тогда легкое расстройство перейдет в буйное помешательство. Когда войска из Афганистана вывели — они не заметили перемен.
Павел сказал:
— Но войска из Афганистана не вывели.
— Горбачев их вывел, а ты и не заметил?
— Видишь ли, — сказал Павел, — если я за свободу страны — мне все равно, кто именно ее оккупировал. Вышли русские — вошли американцы. Но положение в Афганистане оттого не поменялось. Так за что я тревожился? За свой нравственный покой — или за Афганистан?
— Ты все перепутал, — сказал Леонид. — Мы боролись, и твой отец, и я за то, чтобы Россия вошла в цивилизованное западное пространство. Вступай в общую структуру и работай. Нужны в Афганистане войска или нет — требуется обсудить и решить. Диссиденты так не умеют. Твой отец чудом не сошел с ума. Не удивлюсь, если старик Рихтер кончит свои дни в дурдоме.
Он говорит, заботясь, думал Павел, это видно. Он друг, он муж моей матери. Мать любит его — и разве я сам не был в него влюблен? Он теперь член нашей семьи и говорит ответственно. Или мы — члены его семьи? В семье Рихтеров уважение к Соломону Моисеевичу и его капризам было принято как безусловное правило. Критика не дозволялась.
— Мой дед, — сказал Павел, — самый здравомыслящий из людей.
— Так сумасшедшие и говорят про себя. Они — нормальные, а мир — свихнулся. Рано или поздно надо спросить себя: может быть, мир прав, а я — нет?
Вчера Павлу так же говорила Лиза. «Разве я не даю тебе всю любовь, какая у меня есть, — спрашивала Лиза, — разве что-то оставляю себе? Чего же тебе не хватает?» Она не говорила «ты делаешь меня несчастной», но смотрела горестными глазами, пробуждая в Павле вину. «Прости, — говорила Лиза, но подразумевалось, что прощения скорее должен просить Павел, — тебе неинтересно со мной. Я не могу дать того, что тебе нужно». «Что ты, любимая, — отвечал Павел раздраженно, — лучше тебя никого и быть не может». — «Отчего же ты все время сердитый? Почему тебе мои подруги не нравятся?» И Лиза, уверенная в том, что жизнь должна быть устроена по справедливости, недоумевала: отчего в обмен на все ее существо, посвященное любви к Павлу, она не получает всего существа Павла. Поскольку Лиза любила и бесспорно хотела хорошего, ей было оскорбительно видеть, что из ее любви хорошего не происходит. Она боялась сказать об этом Павлу, но причины находила в его семье: так и старик Рихтер, несмотря на неуклонную заботу Татьяны Ивановны, вечно пребывал раздраженным. Так уж повелось у претенциозных Рихтеров: им требуются внимание, забота, любовь — они охотно забирают все у любящего человека. А взамен не отдадут ничего — они не умеют любить простых людей. Особенно раздражался Павел из-за подруг жены, как ему представлялось, пустых и бессмысленных. Он не понимал, как можно говорить о погоде, детях, каникулах, то есть, в его представлении, — ни о чем. «О чем же можно говорить с твоей Мариной?» — спрашивал он и сжимал губы в тонкую линию, совсем как его бабка, Татьяна Ивановна. «О нашей школе, — растерянно отвечала Лиза, о нашем детстве. Маринка пирожные испекла. Ее мама хорошо готовила, а теперь совсем не может, у нее артрит, руки болят». — «Так вы о пирожных беседовали?» Лиза краснела, в глазах ее стояли слезы. Павел знал, что не прав: и Марина — милая, и мама Марины, та, что раньше хорошо готовила, — достойная женщина с горькой судьбой: провела детство в приюте, потом работала в Сибири, сплавляла лес. Это была тихая, кроткая семья, и они радовались хорошим простым вещам: чаю с пирожными, успехам детей. И однако Павел не мог побороть в себе раздражение на тех, кто просто радовался жизни. Словно процесс жизни сам по себе был недостаточным. «Не могут же все заниматься искусством, — говорила Лиза, и глаза ее наливались слезами, — вы с Соломоном Моисеевичем занимаетесь искусством, но все люди не могут заниматься искусством. Но они все равно хорошие. Их единственная вина в том, что вы их не любите». И слезы катились по ее щекам.
В отличие от Лизы, Леонид знал, что именно искусство Павла раздражает больше всего.
— Обычно люди утешаются творчеством. Но тебя не развлекает ничего. Ни египетских пирамид конусы, ни Йозефа Бойса гениальные перформансы.
— Бойс, по-моему, еще хуже, чем пирамиды. Тоска берет от этих перформансов. Шаман с бубном.
— Тебе невесело?
— Нисколько.
— А там много остроумного.
— Дрянь одна.
— Устал я с тобой беседовать.
Леонид никогда не вел длинных бесед. Он смотрел пристально миндалевидными глазами на собеседника и оказывал воздействие взглядом. Все и так понятно, говорил этот взгляд, сказано уже достаточно. Сила Леонида Голенищева проявлялась в том, что всегда находился кто-то, кто вместо него излагал его идеи, — словно Леонид заряжал этого человека энергией и делал проводником мыслей. Обычно Леонид наблюдал со стороны, как его мысли излагают, и кивал. Так он привык поступать в отношении министра Ситного, культуролога Розы Кранц, своей новой жены Елены Михайловны. Рано или поздно все они обучились говорить, как надо.
Мать Павла, Елена Михайловна, зажгла сигарету, прищурилась и стала объяснять сыну, как устроен мир.
— Пора разобраться. Ты в обиде на свою мать, на своих коллег или на весь мир? — покойный отец Павла всегда говорил, что Елена Михайловна чрезвычайно умна, но сам спорил с ней — и в спорах побеждал; Елена Михайловна оскорблялась. В вашей семье, говорила она отцу, свободное мнение не приветствуется, — и замолкала. В полной мере ее ум проявился, когда она стала женой Голенищева. Она теперь говорила уверенно и спокойно, и не было отца, чтобы с ней поспорить. Голенищев смотрел на жену со стороны и снисходительно кивал. — Погляди, что произошло, — говорила сыну Елена Михайловна, щурясь сквозь дым, стряхивая пепел на блюдце, — ты оскорбился на мое замужество оттого, что Леонид в твоем представлении — символ авангарда, который ты не любишь. И ты посчитал меня предательницей идеалов, так? — она выпустила дым из ноздрей. — Есть иные стороны жизни, которые ты учесть не захотел. Любовь, например. А я своего нового мужа люблю. Не учел и то, что авангард выражает сегодняшний мир. Твое расстройство — вещь крайне серьезная.
— В больницу сдадите?
— Можно подождать. Но лечение необходимо. Говорю как мать: не будь неблагодарным. Мать простит всегда, но простит ли общество? Общество для тебя работает — и требует компенсации. Ты не любишь смешиваться с толпой, горд, как все Рихтеры. Но демократия и авангард — не толпа.
— Я думал, демократия — это и есть власть толпы. Погляди на этих охламонов в правительстве и в искусстве. Такие у меня в детстве мелочь отбирали. Помнишь, у нас во дворе ходили дебильные подростки, окружали — и выворачивали карманы. Только теперь они мелочью не обходятся.
— Представители народа, но не толпа. Леонид Голенищев — это, по-твоему, толпа? — при этих словах Леонид кивнул жене, усмехнулся в бороду. — Кто-то обязан подумать о других, не только о себе. Не нравится тебе президент — предложи лучшего. Не нравится искусство — спорь, делай свое. Именно это Леонид тебе и говорит. Вот, допустим, Тушинский — чем не кандидат? Голосуй за него, участвуй в жизни. Не нравятся беспредметные холсты, не угодили инсталляциями — прости их, не суди строго, суть не в них. Речь не об искусстве и не о политике — об этике. Взрослый человек, — Елена Михайловна докурила сигарету, раздавила окурок в блюдце, — взрослый человек обязан понять, что мир един, и складывается из равномерных усилий многих. Если ты не сумасшедший, должен понимать, как устроен мир.
— И как же мир устроен? — спросил Павел.
— Существует общественный договор. Люди научились разделять заботы. Тем, кто слабее, — дали работу полегче, те, кто сильнее, — взяли на себя больше забот. Есть искусство — чтобы будить эмоции, и дипломатия — чтобы регулировать эмоции. Есть продавцы колбасы и покупатели колбасы. Есть деньги, чтобы оплачивать труд дипломата, колбасника и художника. Важно, чтобы труд каждого участвовал в общем рынке. Сделано так для того, чтобы каждому, и тебе тоже, жилось лучше.
— Придумали еще оружие. И полицию. И тюрьму.
— Существуют тюрьмы, и понятно зачем. Если некто подался в партизаны и гуляет с топором в лесу, — то что с ним делать? И если бродит по Европе призрак коммунизма, столь любимый твоим дедом, то призрак этот надо поймать и найти ему место, чтобы людей не пугал, — и Елена Михайловна сощурилась презрительно, вспоминая старого родственника.