Учебник рисования, том. 1 — страница 131 из 170

Снова и снова анализируя историю России, русские европейцы приходили к неутешительным выводам: стоит лишь на мгновение расслабиться и поверить в Россию, как она начинает вести себя еще хуже прежнего. Поневоле задашься вопросом: а стоит ли вообще поворачивать голову в ту сторону?

Негодование русских парижан можно было понять. Рассуждая здраво, они готовы были (вместе с Мировым валютным фондом) выдать России некий ограниченный кредит доверия и даже поименовать ее частью Европы, но ведь и Россия со своей стороны должна была бы нечто ответное сделать. Мы, рассуждали Гриша с Ефимом, готовы поспособствовать, пожалуйста; но и Россия должна показать, что вера в нее не напрасна. Так врач осуществляет лечение больного, в надежде на то, что и тот приложит добрую волю к процессу выздоровления. Скажем, дают больному лекарство, а он хотя бы обязуется его регулярно принимать, лежать в постели, прислушиваться к советам и стараться поправиться. Но напротив того - все происходящее в России явственно указывало Грише Гузкину и Ефиму Шухману на безнадежность пациента. Не хочет подлец поправляться - хоть антибиотики ему коли, хоть горчичники ставь. Мало того, и благодарности за целительные советы не испытывает, каналья, лежит, как бревно, - и все! И помирать не помирает, и не поправляется - такой вот урод. Опять все вкривь пошло, чуть было наметились демократические реформы - и испарились! Ну, казалось бы, вот ведь дали возможность народу исправить ошибки - так поди ж ты! Сызнова на те же самые грабли наступают! Ну что с этим народом будешь делать? И Ефим Шухман скорбно качал головой.

- Предлагают командировку в Москву, - делился Шухман, - ехать или нет? Может случиться буквально что угодно. Это пороховая бочка.

- Порох давно отсырел, - морщился Гузкин, - теперь это бочка фекалий. Взорваться не может, но здорово воняет.

- Предлагают провести конференцию, сделать программу на телевидении. Заманивают. Я, со своей стороны, понимаю их. Где им взять людей, не отравленных идеологией? Однако что прикажете решать мне? Говорят, там любопытно. А что может быть там любопытного?

- Решительно ничего. К сожалению, обстоятельства таковы, что иллюзий у меня не осталось. Ни в коем случае нельзя ехать, Ефим, - говорил Гузкин, - еще Мандельштам написал: нет обратного пути от бытия к небытию.

- Как это верно, - вздыхал Шухман, - вернуться в ад невозможно: и помыслить трудно, что опять идешь по кривым мостовым, слышишь хамскую речь.

- Однако, - говорил Гриша, сострадая покинутой родине, - вы могли бы многому их научить там, Ефим.

- Бесспорно. Всегда остается надежда на то, что сумеешь убедить примером. Но боюсь, надежда призрачна. Я им сказал так: извольте, я соглашусь прочесть две-три лекции. Однако гонорары мои весьма высоки. Учтите, я ценю свое время.

Ни Шухман, ни Гузкин, ни (тем более) Эжен Махно или Кристиан Власов никак не рассматривали своего возвращения в Россию.

- Мне, знаете ли, хватает России, воплощенной в garson Алешка из ресторана «Навигатор»,- говорил обыкновенно Ефим Шухман, - большего ужаса и не требуется. Посмотришь на эту красную морду, вспомнишь толпу на московских улицах, - и ностальгия проходит.

- У меня и не было ностальгии. Что я там забыл чтобы жалеть? Мавзолей с мумией? Ха! А что касается этого Алешки, - и Гузкин морщился, совсем как барон фон Майзель, описывающий недостаточно натуральные продукты, - Lieber Gott! Позор, что это быдло воплощает нацию. Вот что осталось от России - такие алешки!

- Ты рассказывал, - говорила в таких случаях Барбара, - что в России еще сохранились интеллигентные люди. Твой друг Кузин, например.

- Ah, so. Борис - уникальный для этой страны человек. Трагедия русского общества в том, что подобная личность не нужна - Россией заправляют эти самые алешки. Сверху донизу - одни алешки!

Делая заказ русскому официанту в ресторане, Гузкин никогда не признавался в том, что понимает его варварский диалект, и представлялся парижанином. Худшего унижения нет, чем признать родство с этим жалким человечком, прилетевшим к цивилизации, точно муха на компот. Неприятно смотреть, как юлит и пресмыкается эмигрант, желая понравиться клиенту, как заглядывает в рот богатым парижанам, как провожает их до двери, выклянчивая на чай. Алешка старательно складывал иностранные слова, испрашивая у Гузкина лишний франк, и Гриша брезгливо совал ему монету. Ну, вот не может холоп, органически не может научиться гордой повадке французского garson, который протягивает руку за чаевыми с достоинством и властно. О, это проклятое советское холуйство, это рабская искательность, как раздражает она в былых соотечественниках. Не иметь бы с ними ничего общего. Посмотришь на этих неопрятных наташ и маш, метущих полы в парижских бистро - и с души воротит. Вот они, униженные, зависимые, бесправные, не научившиеся, как себя вести в приличном обществе. Эх, корявый русский человек, кому ты нужен на иных ролях, кроме как официантом и дворником? Тут хоть на санскрите заговоришь, лишь бы не опознали в тебе славянское прошлое. Ефим и Гриша, коли случалась с ними такая оказия и в brasserie, где они пили кофе, обнаруживался русский официант (а сейчас в Париже полно и сербов, и украинцев, и русских много всякой славянской сволочи понабирали на работу), немедленно отсаживались за другой столик, чтобы не дай бог не зацепил их своим панибратством соотечественник. Есть в русских такая черта: заслышит эдакий ярыжка русскую речь, тут же подойдет, и давай на весь зал орать: а вы что, тоже русские? Братцы! Родненькие! Да мы земляки! И хочется сказать ему: ну какой я тебе земляк? Ах ты, хамская рожа!


II


Понятно, что подобное чувство вызывали у Гузкина не все подряд русские, но те беженцы, которые образовывали свои затхлые кружки, те плебеи, что селились в Нью-Йорке на Брайтон-Бич, в Берлине - в Кройцберге, а в Париже - в 19-м аррондисмане. В таких русских коммунах говорили по-русски и не освоили язык цивилизованных людей, по-прежнему подавали борщ и не выучились готовить луковый суп, дедовским способом варили пельмени и чистили селедку - и знать не знали о фрикасе из нормандского барашка; видеть таких несовершенных людей было противно. Как-то не особенно сочетались они - русские беженцы с их примитивной (и часто некрасивой) биографией - и цивилизация, окружавшая их. Даже обидно делалось за старые камни Парижа, изгаженные толпой побирушек, за серую розу Парижа, окруженную роем навозных мух. Вот вздымается над Сеной гордый профиль Нотр-Дама, вот пронзает он шпилем своим молочное парижское небо, а стоит подле собора Алешка и в носу ковыряет. А если сто таких алешек приедет и разом примется ковырять в носу? Или тысяча? Страшная вырисовывается картина. Им, алешкам этим, даже трудно представить себе, что в этом же городе, в 16-м, допустим, аррондисмане или в предместье Сен-Жермен живут совсем иные, чем они, люди - цивилизованные, приличные; могут ли они хотя бы расчислить дистанцию меж собой и, скажем, Аланом де Портебалем, коллекционером, бароном, просветителем? Понимают ли они, наплюхивая в щербатый стакан водку, разницу между Шато Брион восемьдесят девятого и девяносто пятого годов? Догадываются ли хотя бы о пропасти - нет не финансовой, но культурной пропасти, - разделяющей их поганый быт и жизнь людей, погруженных в вековую культуру? Посещая особняк на рю де Греннель, Гузкин поражался вкусу, с которым обставлено жилье барона. Даже Барбара, даром, что сама дочь барона и видывала всякое, даже она шептала Грише на ухо: «Все-таки французский вкус это французский вкус, это, mein Schatz, нечто особенное». И действительно, было чему поучиться. Если бы кто хотел постигнуть великое искусство интерьера, ему бы следовало отправиться на улицу Греннель, подняться по истертым гранитным ступеням, помнящим ногу баронских предков, войти в огромные резные двери. Пройдя холл с вазами цветов и светильниками в виде арапчат, посетитель видел высокие комнаты, увешанные темной живописью, низкие столы с черными мраморными столешницами, по которым были небрежно расставлены морские раковины, старинные музыкальные инструменты, притаившиеся в темных углах залов, мраморный камин с гербом де Портебалей, брошенный на канапе плед, забытые ноты. Словно вошел гость не совсем вовремя и застал типическую домашнюю картину: хозяин лежит под пледом, читает партитуры, греет ноги у векового камина, проглядывает книги с философическими этюдами. Книги, сокровища средиземноморской мысли, - главным в доме, конечно же, были книги! В гигантских шкафах дремали манускрипты в кожаных переплетах, а на столах были раскиданы книги по искусству и философии, переложенные закладками. И столько было ненарочитого изящества в обстановке, столько простоты и значительности, что казалось: именно так было в этом особняке всегда - и великий предок барона, Жоффруа де Портебаль, тот самый, что отличился в альбигойском крестовом походе под командованием де Монфора, так же небрежно укрывался пледом у камина и рассеянно перелистывал фолианты. Ах, ну, понятное дело, не этот конкретно альбом - это, кажется, альбом Ле Жикизду, не этот конкретно том - это ведь, если не ошибаюсь, том сочинений Дерриды, и к тому же неразрезанный, не успели еще его прочитать, - но в целом атмосфера, безусловно, не поменялась. Общая гармония пространства была столь чудесно организована, что прислуге оставалось лишь поддерживать порядок: стирать пыль с раковин, поправлять покосившиеся картины, время от времени переворачивать страницы в столь естественно раскрытых книгах, что лежали на столах, чистить плед и сызнова выкладывать его небрежно скомканные складки.

Предка своего, Жоффруа де Портебаль, и его славную крестоносную историю описал Грише хозяин дома, и пораженный Гриша пересказал эту повесть своим парижским приятелям. Беседа, последовавшая за этим рассказом, затронула проблемы наследия, легитимности власти, кастовости правящих классов.

- Естественно, что в такой семье, - сказал Жиль Бердяефф, - каждый будет яркой личностью. Финансист, философ или коммерсант - безразлично: ребенок станет лидером.