Учебник рисования, том. 1 — страница 164 из 170

- Нет, - сказал Гузкин, - не понимаю, пых-пых.

- Ну, вот, например, ты скажешь, что ты идешь в поход, а сам ляжешь спать.

- Мое дело. Захочу - и спать лягу. Может быть, я передумал в поход ходить - имею право. Я, Семен, свободный человек, к этому быстро привыкаешь. Имею право выбора - и вместо похода буду сигару курить, пых.

- Имеешь право, пока ты не солдат. А как стал солдатом - уже не имеешь, и дело это уже не твое. Или не ходи в армию - коси под шизофреника. Солдат, он тогда только солдат, когда его могут убить - и он к этому готов.

- Не понимаю, - сказал Гузкин, - разве обязательно дать себя убить, чтобы стать солдатом? Вот я по телевизору видел, как американцы гвоздят Афганистан: вот это солдаты! Цивилизация! Точечное бомбометание, - сказал Гузкин, и ему доставило удовольствие произнесение этого слова, почти такое же удовольствие, как слово «Дорсодуро» - такая за этим словом стояла сила и уверенность, - и уверяю тебя: по себе они попаданий не допустят! Какое там! Современная война - это когда ты бьешь по противнику, а он до тебя и достать не может. Сами они такие чистенькие, в белых рубашечках, даже в очках, сидят и кнопки на пульте нажимают, - и Гузкин стал описывать виденный им по телевизору репортаж с мест боевых действий. Откуда, собственно, шла трансляция, Гузкин не помнил: то ли Белград бомбили, то ли Кабул, то ли какой -то арабский город; заинтересовало его не само место действия - отличить по разрывам и руинам один город от другого было затруднительно. Гузкин был впечатлен солдатом, отвечавшим на вопросы корреспондента. Гузкин описал его Струеву, по рассказу Гриши выходило, что солдат был совершенный «студент»: в очках, в белой рубашке - отличник из колледжа, который сдает экзамен по истории современного искусства.

- Вот такие ребята теперь воюют, - сказал Гриша.

- Это ты верный пример привел, - сказал Струев, - они настолько же солдаты, насколько мы художники. И они - не солдаты, и мы - не художники.

- Еще какие солдаты! Не нашим дуболомам чета! - и Гузкин рассказал, как аккуратные выпускники колледжа посылают в бой огромные машины. Такой вот мальчик, не снимая очков, тыкнет пальчиком в кнопку, и линкор пузыри пускает, - сказал Гриша Гузкин, испытывая гордость за неизвестных ему мальчиков в очках и презрение к неведомым ему линкорам, - о, они церемониться не любят!

- Это точно, - сказал Струев.


VIII


Полгода назад, когда ушедший ныне на покой первый президент свободной России, пьющий мужчина с мясистым лицом, был оповещен мировым сообществом о том, что прогрессивное человечество вскоре начнет бомбить Сербию, он решил - неожиданно для России, мира и для самого себя - проявить российскую державную волю и поддержать братьев-славян. А шта? - в опьянении своим державным видением вопроса воскликнул нетрезвый президент, - в стороне мы нешто останемся? Дудки! Не дадим, панимаешш, братьев в обиду, вот шта! То была последняя попытка российской власти почувствовать себя ответственной за судьбы мира. В ночь перед возможной атакой подразделение русских десантников высадилось на сербском аэродроме в Приштине, захватило аэродром, и это могло означать только то, что сейчас на этот аэродром станут высаживаться русские воины, и они не дадут утюжить точечным бомбометанием город, завещанный русской чести генералом Скобелевым. Грузовики российских военных шли через сербский город, окружая аэродром, и сербы кидали солдатам цветы. Российские граждане пялились с недоумением в экраны телевизоров - они уже отвыкли от того, что их страна может себе позволить некоторую самостоятельность. Даже такой немудрящий жест, как отказ премьер-министра России приехать с визитом в Вашингтон, когда Вашингтон решил бомбить Югославию, был расценен как подвиг. А тут на тебе! Солдаты маршируют! Никак защищать будем братьев-славян? Событие это взбудоражило Москву. Даже мирный Пинкисевич сказал: давно пора. А то все уже о нас ноги вытирают. Гордость надо иметь. Хрен с ними, с сербами, плевать я на них хотел, но мы хоть характер покажем. Этот наш, хоть и пьет, а мужик с норовом. Профессор же Татарников, коего взволнованный Рихтер призвал включить телевизор, заметил своему пылкому другу - ну и что? Глупость одна и фанаберия. Как пришли, так и уйдем. Ну захватили аэродром. А делать с аэродромом что станем, картошку посадим или морковь? Как часто бывало, Татарников не ошибся в циничных своих прогнозах: репортажи следующего дня показали тех же десантников, хмурых головорезов с оружием и в поту, растерянно смотрящих в камеру, - они не знали, что им делать с аэродромом. Приказов не было, напуганный собственной смелостью президент пил, мамки с няньками извинялись перед мировым сообществом, полк простоял без дела три недели; ни картошку, ни морковь сажать не приказали, но и других целей не просматривалось; постепенно грозные десантники сдали позиции аккуратным мальчикам в очках и в белых рубашках, не похожим на солдат. То были части американской армии. Затем десантников отозвали прочь, а вскоре началось изгнание братьев-славян из Косово.


IX


- Друг мой Струев, реальность изменилась: и армия другая, и искусство - другое.

- Нет, - Струев подумал и сказал: - Если искусство стало совсем другим - тогда для этого занятия пусть придумают другое название. Но если на место старого искусства подставили новое - оно обязано соблюдать те же правила. Потому что правила относятся не к искусству, пойми, но к тем, кто на искусство смотрит.

- Ох, - поморщился Гриша Гузкин, - ты еще скажи, что искусство предали.

- Нельзя пойти в поход - и не пойти одновременно. Нельзя устроить войну - и не принять условий войны. Нельзя объявить самого себя картиной и не стать картиной.

- Оставим военную тематику, умоляю, - попросил мирный Гриша, пожимая плечами; вложение средств в военное производство не изменило его личных пацифистских наклонностей; про пули нового калибра он вспоминал редко, а предложение Оскара вложить дополнительные средства в какие-то корабли принял, не вникая в предмет. - Скажи, что хочешь про искусство - но, будь добр, без пушек и автоматов. Зачем насилие?

- Затем, что либо ты врешь, что собой олицетворяешь искусство, либо ты должен сам стать картиной.

- Как это?

- В картине все - по-настоящему. То есть все - нарисованное, но внутри самой картины - все по правде. И ты, если хочешь стать картиной, - все делай взаправду; хочешь показать смерть - умирай.

- Не понял. Зачем мне умирать?

- Что тут непонятного? Вот раньше - писал парень картины маслом, а сам жил отдельно от картин. Его собственная жизнь - и жизнь картин: это две разные вещи, не так ли?

- А те подвижники, которые себя отдали без остатка творчеству? - взволнованно спросил Гриша и даже сигару в сторону отложил, не сочеталось пыхтение дымом с взволнованными словами. - Сезанн или Шагал? - Гриша вспомнил о современных процессах в искусстве и для полноты картины прибавил еще одно громкое имя: - Или, допустим, Сай Твомбли? Он разве не самозабвенно посвятил жизнь искусству? Самозабвенно, Семен!

- Твомбли? - переспросил Струев, - это который белые черточки корябает? Он посвятил жизнь искусству, разумеется, посвятил. Еще как самозабвенно! Но он мог и вина выпить, и девку тpaxнyть. А сама картина этого не может - она к стене привинчена. Что значит - отдал себя творчеству? Не перелез же он сам внyтpь картины? Он туда не влезет, большой очень. Он живет в доме, спит на кровати, а картина всегда висит на стене. А на ней, скажем, Христос нарисован, и Христос к кресту прибит; ему нипочем с креста не слезть - он же нарисованный. И тому, автору первого перформанса, ему тоже с креста было не слезть, понимаешь? А художник - он порисовал и погулял, он же отдельно от картины живет. Он порисовал - и спать лег. Он - свободный человек, как ты выражаешься.

- Ну что ж, - сказал Гузкин и снова взял сигару и пыхнул дымом; долго курится эта «Гавана», на час хватает, если, конечно, курить с умом, - что ж, это только нормально. Ты имеешь в виду, что художник производит вещь - и сам автономен от своей вещи. Да, согласен с этим, пых-пых.

- И вещь может говорить одно, а сам художник лично может этого не говорить. Он даже может говорить прямо обратное. Ведь верно? Делакруа же на баррикады не лазил? Он в ресторане рагу кушал. И Жерико на плоту не умирал.

- Это аллегория, - сказал Гузкин, но не очень уверенно.

- Пусть будет аллегория. Мол, поднимайтесь все против обобщенной несправедливости. И голая девушка на баррикаде к этому призывает. Очень хорошо. Призыв этот звучит всегда, каждую минуту. Девушка этот призыв выкрикивает постоянно. А художник сказал его однажды, а потом передумал. Стал потом охоту в Алжире рисовать. И толстых теток. И никаких больше призывов. И зачем ему? Он уже накричался, призывы отдельно от него живут, сам он может теперь думать иначе, верно?

- Автономное искусство, - сказал Гриша (он не помнил, чью именно мысль цитировал - Кузина или Шайзенштейна; впрочем, он и сам был убежден в правоте этих слов, так что утверждение принадлежало и ему тоже) - автономное искусство есть достижение западной цивилизации.

- Пусть! Но однажды художнику показалось недостаточным говорить через посредника - зачем изображать лимон, голую девушку, Христа, если можно самому быть лимоном, голой девушкой и Христом? Так - нагляднее выйдет, верно ведь? Художник сам кровью на сцене истечет или в голую девушку превратится (есть такой Снустиков, он еще операцию не сделал, но уже почти стал Марианной). Это ведь закономерный шаг вперед, ты согласен?

- Бесспорно, - сказал Гузкин, - рано или поздно, но от условностей мы отказываемся.

- И здесь, в этом пункте, - обман. Художник говорит, что искусство и жизнь - уравнялись, но это неправда. Ты, художник, перестал производить отдельный от себя продукт - ты выражаешь сам себя и ничего другого не создаешь, так? Но при этом ты не согласен с тем, чтобы твоя жизнь стала равна твоему самовыражению - ты еще и кушать хочешь, и девок тискать. Ты превращаешься в искусство, но одновременно ты автономен от своего искусства. Ты олицетворяешь творчество, но ты не собираешься до конца с ним слиться - ведь ты не дурак. И получается, что ты автономен сам от себя. Раз