Вот и Гремячинская гора, прославленная своею крутизною и опасными обрывами, с которых сорвалась когда-то, по домашней легенде, карета нашей бабушки со всем шестериком, с лакеем, кучером и форейтором. Разумеется, все были спасены каким-то чудом; только одна карета, стоившая пять тысяч рублей, разбилась вдребезги. Мы глазели удивлённо в чернеющую сейчас у колёс кареты глубокую пропасть, не сомневаясь ни в истинности легенды, ни в чудесном спасении, ни в цене кареты. Братьям ли этого не знать! Они знают даже, что пропасть эта полторы версты глубиною, и мы непоколебимо верим им, нисколько не стесняясь свидетельством своих собственных глаз. Нам теперь даже отчасти хочется, чтобы и с нашей каретой случилось на этой горе хотя бы что-нибудь подобное, чтобы славная гора поддержала свою древнюю славу, чтобы и нам, возвратясь к братьям на святки, было что рассказывать по ночам, съёжившись вместе с ними калачиком под ваточными одеялами…
Ещё гораздо опаснее, гораздо обильнее окружена сагами всякого рода бесконечно длинная гать, обсаженная столетними дуплистыми вётлами, вьющаяся на целую версту среди непроходимых трясин, тростников и заводей живописного Псла. Это исстари любимое место разбоев и грабежей. Убитых и ограбленных тут бросали прямо в бездонные трясины, которые засасывали бесследно целые почтовые тройки, целые обозы…
Прежде тут, бывало, стаивали днём и ночью земские караулы. Наш лихой дядя Илья Фёдорович, прогусарившийся гусар, бесстрашно разъезжавший на своей удалой тройке со своим отчаянным Петрушкою и силачом кучером Иорою по самым глухим дорогам и в самые тёмные ночи, тоже попался было здесь. Двенадцать человек (разумеется, двенадцать — не более, не менее) остановили его тройку посередине плотины. Огромная дяденькина собака Улисс, которую мы не раз закармливали у себя дома за этот мифический подвиг молоком и говядиной, перегрызла горло трём передовым разбойникам; силач Иора схватил за ноги четвёртого разбойника и стал побивать им остальных, как Илья Муромец Тугарином Змеевичем; Петрушка с оглоблей забежал с тыла, а дяденька Илья Фёдорович, стоя в тарантасе, стрелял из пистолета. Таким образом они не только побили двенадцать разбойников, но и привезли из всех до одного — в том же, разумеется казанском тарантасе, где и сами сидели — в город Обоянь, на руки исправнику. Хотя старшие братья, передававшие нам эти подробности с точностью очевидцев, относительно некоторых обстоятельств значительно разногласили и даже раз пребольно подрались, не сойдясь между собою в том, сколько было разбойников — двенадцать или три, и был ли в это время с дядей старый дедушкин кучер Иора, или уж он тогда давно умер, — мы не смущались этими случайностями и сами разрешали возникавшие противоречия, смело принимая за историческую истину тот вариант, в котором оказывалось больше ужасов и больше молодечества.
Больше всего волнений вызывали в нас постоялые дворы, эти вальтерскоттовские притоны разбойников. Чуть не про каждый у нас имелись в запасе самые внушительные рассказы. Особенно впечатление производили уединённые дворы, затерянные в поле, обнесённые высокими заборами, наглухо запертые, как сторожевые блокгаузы в степи кочевников. Там-то, конечно, и совершаются все тайны, все ужасы.
Мы только что переехали границу губернии с её торжественными каменными столбами, и попали теперь в самое царство корчемства. Мы хорошо знали от братьев, как опасны эти места, где бродят целые вооружённые отряды корчемников, провожающих через запрещённую черту обозы, «дешёвки», то есть бочки с дешёвым свободным вином, не знающим откупа. Братья рассказали нам не одну историю о кровопролитной битве этой вольницы с вооружёнными объездчиками, охраняющими границу откупа. Сами братья раз наткнулись ночью на эту пьяную толпу и едва спаслись от неё хитростью. Всё это мы знали на память, и всё это теперь не на шутку тревожило нас, так что мы по целым часам молча обдумывали средства защиты в виду неминуемого нападения.
Наша тяжело нагруженная карета, до краёв полная народа и всякого добра, медленно плыла на своих усталых ольховатских лошадках, как Ноев ковчег среди беспредельных волн потопа, одна нося в себе жизнь и сознание. Враждебная, угрожающая стихия расстилалась сплошным морем далеко кругом неё, и наша маленькая дружная горсточка ольховатских странников, спрятавшаяся в этом ковчеге, невольно чувствовала сильнее, чем когда-нибудь, свою тесную близость и обособленность от всего другого.
Исторический Думный курган, простодушно прозываемый теперь Дымным мужиками, не читавшими летописей, взволновал все наши детские поэтические инстинкты, всё таившееся в глубине нашего сердца чувство русской старины. Мы увидели его в мрачной и эффектной обстановке. Наступала ночь, трепетавшая грозами. Тяжкая свинцовая туча, то и дело вспыхивавшая огнём, надвигалась с запада и застилала будто внезапно спущенным чёрным сукном замиравший свет дня. На этом зловещем фоне чёрной грозы, охватившем безлюдную гладкую степь, вырезался, таинственно мерцая и белея, громадный каменный идол, венчавший вершину пустынного кургана. Мы пристыли к нему испуганными и изумлёнными глазами, и долго провожали его взглядами, с сдавленным тоскою сердцем, пока он медленно утопал в туманах ночи. Он видел, этот древний каменный колосс, целое тысячелетие, пробегавшее мимо подножия его холма; ему молились, его отыскивали глазами сквозь даль степей ещё печенеги, половцы и монголы… «Кто он, что он, зачем он? — неотвязчиво стучало у нас в голове и в сердце. — Неужели ещё целое тысячелетие он будет стоять здесь, всё на том же могильном кургане, безмолвно вперив каменные глаза в таинственную тьму ночи, карауля вечность, вечною загадкою людям?»
Теперь и Дымные дворы ужасной памяти. Они стоят хотя не на кургане, но так же пустынны, так же загадочны, как и каменный истукан. Всего два двора — один по одну, другой по другую сторону дороги, и ничего кругом: ни деревца, ни холмика, ни леса вдали. Дворы каменные, под железом, с высокою каменною оградою, — сейчас видно, что было из-за чего строиться. Но один, направо, уже лет двадцать как в развалинах. Его разбила молния, и народ, конечно, знает, за что… Давным-давно в этом доме заночевала наша мать, загнанная грозою; ей отвели несвященную комнату, потому что всё было занято. С нею спал наш маленький старший Саша, а на полу нянька Наталья около горевшего в тазу ночника. В полночь вдруг вся комната зашаталась, как от землетрясенья. И мать, и няня открыли глаза: чёрный страшный мальчик, ростом с нашего Сашу, выскочил из тёмного угла и, дико оскалив зубы, подбежал к тазу и задул ночник. Через месяц умер наш Саша… Такая легенда о Дымных дворах жила в нашем доме среди наших нянек. Но братья знали ещё другую, более древнюю и более для нас интересную. Наш грозный дедушка Фёдор Матвеевич, папенькин отец, остановился в Дымных дворах со всею своею челядью, отправляясь куда-то на богомолье. Постель ему устроили на нижних полатях, над которыми были другие полати под потолком. Ночью дед вдруг просыпается от звука цепей… Он чувствует, что на него сверху спускаются на цепях тяжёлые верхние полати. Дед наш был богатырь, десять пудов ставил на пол одним пальцем. Он удерживает спиною, став на четвереньки, дубовые полати, и кличет своих людей. Молодцы в один миг являются с огнём и оружием и хватают растерявшего хозяина-разбойника; тот не успел соскочить с полатей, на которых спускался вместе с двумя сыновьями. Дедушка перевязал всех и отправил в город. После открылось, по уверенью всезнающих наших братьев, что таким способом уже было загублено на Дымных дворах народу без счёту и меры… Вся подполица оказалась полна человеческих костей.
«Неужели мы тоже заночуем в этих проклятых дворах?» — мучительно думается нам в то время, как лошади начинают замедлять шаг, равняясь с двориком. Нет, слава богу, проехали! Должно быть, и папенька их боится. Теперь только бы погони оттуда не было. Ночь такая страшная, разбойничья! Того и гляди…
Господи, что это такое? Я долге не могу прийти в себя, пробуждённый не криком, а скорее каким-то сердитым рёвом. Давно уже слышу во сне этот грозный рёв и принимаю его в свои фантастические сновиденья, полные борьбы, волнений и опасностей. Карета наша стоит на одном месте, и сквозь затуманенное стекло мерещатся на фоне тёмного неба неясные чёрные силуэты. Одна половинка дверцы распахнута, и теперь ясно, что папенька вышел, что это его громовой тромбон гудит среди ночного безмолвия.
— Что ж вы, подлецы, меня всю ночь морить тут будете? — различаю я наконец. — Канальи! Анафемы! Отворяй сейчас! Слышишь, что тебе говорят!
— Да, батюшка, ваше благородие, вот тебе Христос — вся как есть горница битком набита. И на полу, и на лавках спят, — отговаривается сробевший голос.
— А мне очень нужно, что спят! Не на улице ж мне ночевать… Перегони их куда-нибудь, очисти комнату… Какой же это постоялый? Подлецы, мошенники! Вам бы обирать! Комнаты лишней нет для благородных людей! — ещё сердитее ругался отец. — Вот я сейчас за полицией пошлю, чтоб тебя проучили, каналью!
Я решился высунуться из кареты и осмотреть сцену. Мы, очевидно, стояли на улице уездного города. Редкие, будто боязливые огоньки мигали там и сям среди чёрных куч домов, и от этого жалкого затерянного света чернота глухой ночи казалась чернее, ещё безотраднее. Низенькая фигура без шапки, по-видимому, хозяина дома, перед которым стали мы, как-то жалостно торчала у ворот, держась за ручку калитки, словно готовая пугливо юркнуть назад во двор он угрожающего натиска нашего разгневанного папеньки. Только соседство дюжего Андрюшки, который стоял почти нос с носом к нему, воздерживало скромного незнакомца от этой вполне успешной попытки. Гневный крик папеньки и неистовые удары в ворота, которыми Андрюшка прежде всего вызывал спящего хозяина, разбудили не одного хозяина постоялого, но чуть ли не всю городскую улицу.
По крайней мере, скоро я различил в темноте целую публику своего рода — и в белых рубахах босиком, и в накинутых на голову армяках, и в тулупах, — которая повыбежала из соседних домов на такую крайне любопытную и далеко не обычную ночную историю. Вся эта публика стояла смиренно, не подавая голоса, вовсе не желая обратить на себя внимание грозного барина, гремевшего на их улице, как боевая труба победителя, взявшего «концом копья» долго не сдававшуюся крепость.