Учебные годы старого барчука — страница 4 из 72

Все дела он вёл начистоту, не кусочничал, с каждой дряни пенок не снимал и держал имя своё честно и грозно. С мужиком был строг, но никогда его не обижал, а всячески поддерживал, помогал в нужную минуту обессилевшему хозяину и скотом, и хлебом, и лесом, не давал «захудать» ни одному из своих. Хотя и небогат был, а никаким богачам, никакой знати спуску не давал, везде оставался барином. Жил хорошо, ел хорошо и других хорошо кормил. Глядя на его житьё, никому и в голову не приходило, чтобы Андрей Фёдорович был небогат. Правда, скуп был он во всём, где было можно, ни одной денежки не бросал на ветер; всякая копеечка, как говорить поговорка, у него была приколочена рублёвым гвоздём; приходилось деньги выдавать — он благоговейно подымал из своего казнохранилища каждую бумажку за четыре угла, как священники поднимают с престола священную плащаницу. Покупал или продавал что Андрей Фёдорович, — так он торговался до того, что купец чуть на ногах держится. Даже жидов и цыган он приводил в отчаяние своею упрямою неподатливостью и своей привычкой торговаться до слёз. А французов-магазинеров в Москве или на Коренной ярмарке, где он обыкновенно делал все значительные закупки для дома, он совсем сбивал с толку своим грозным видом, своею помещичьею бесцеремонностью и, можно сказать, силою заставлял их уступать ему товары по такой цене, по которой, конечно, никто и никогда не покупал у них.

Суровая школа, школа умеренности, нужды и труда — хорошая школа!

Выучила ежовая рукавица Андрея Фёдоровича жить и работать и барщину свою, и своих многочисленных деток. Не оказалось баловников ни там, ни здесь. Ни балалаечников в красных рубашках, с босыми ногами, с подведённым животом, ни кутил, ни картёжников, ни охотников, ни охотниц до сладенькой «чужбинки» разного рода. Спасибо ему за то, старому грозному «большаку»! Однодворцы с четырьмя, пятью, десятью десятинами бедуют кругом, без лошадей, без скота, сдают свои земли внаймы, считают себя чуть не нищими, а «шараповские» на своих скромных наделах до сих пор «живут жителями», скота держат помногу, снимают земли. «Как есть хозяева!» — говорят про них мужики. А уж на работу никого так охотно не нанимают, как «шараповских». «Шараповская барщина» — это установленный местный термин, похвала своего рода. «Ишь работают, словно барщина шараповская!» — говорят мужики, когда хотят выразить одобрение. И сами «шараповские» так же смотрят на себя, тоже сознают преимущества своей работы, хозяйственных обычаев.

— Нас, брат, не учи, мы учёные! — говорят они соседям. — Нас, брат, ещё старый барин в трёх водах выварил! Мы, брат, за науку за эту зубами да рёбрами поплатились, недёшево она нам тоже стоила. Зато вот и вышли люди, не лодыри, как вы!

Чин Андрей Фёдорович имел маленький, невероятно маленький для его осанистой повелительной фигуры. Он окончил курс в Муравьёвской школе колонновожатых, ставшей потом основою военной академии, и чрезвычайно гордился своею службою в «свите», как тогда называли главный штаб. «Свиты Его Императорского Величества подпоручик» — важно расписывался он на самых незначительных бумагах и не хотел обменять этого почётного титула ни на какие штатские чины, хотя ему случалось служить подолгу в значительных должностях по дворянским выборам, где он мог бы получить довольно крупный гражданский чин. Но Андрею Фёдоровичу, правду сказать, и ни к чему были высокие чины.

На его грозной смуглой физиономии, во всей его плотной могущественной фигуре было начерчено самою природою такое сознание своей власти, такая привычка и потребность власти, что одни вид его вселял в каждого убеждение, что этому человеку нельзя не повиноваться, что к нему невозможно не отнестись с великим почтением. Эти гневные взыскательные глаза строгого барина невольно поднимали со стульев канцелярское население, с столоначальниками, протоколистами и секретарями, когда среди зелёных столов какой-нибудь губернской палаты внезапно появлялась чубастая и пузатая фигура деревенского феодала, и его грозный голос, не привыкший себя сдерживать нигде и ни перед кем, вдруг резко, как гром трубы, раздавался среди атмосферы канцелярского шёпота, обращаясь к кому-нибудь с такою требовательною «покорнейшей просьбой», которая звучала в ушах смущённых канцеляристов начальническим приказанием.

Как-то раз губернский землемер докладывал губернатору проект размежевания той дачи, где было имение Андрея Фёдоровича.

— Чья же тут земля? — спросил губернатор.

— Генерала Шарапова, — отвечал землемер.

— Какого это генерала Шарапова? — переспросил озадаченный губернатор, хорошо знавший моего отца.

— Андрея Фёдоровича.

— Ну, генерал, не генерал, а точно генералом смотрит! — сострил рассмеявшийся губернатор.

Этот анекдот очень нравился моему папеньке, но он, в сущности, был не анекдот. Андрея Фёдоровича действительно все воображали каким-нибудь большим чином, и многие положительно не поверили бы, если бы узнали. что он жил и умер всего-навсего подпоручиком.

— Господи, владыка живота моего! — признался мне раз замшевший семидесятилетний помощник столоначальника в нашем дворянском депутатском собрании. — Глазам бы своим не поверил, что вы статский советник, и что вы сынок родной Андрея Фёдоровича. Вот уж подлинно времена переменились. Входите — и не слышно вас совсем, говорите, словно ребёнок маленький. Вспомнишь, бывало, вашего папеньку покойника, или дядюшку Наума Фёдоровича. что в гусарах служил. Вот уж, можно сказать, были господа! Войдёт, бывало, сюда в собрание, так как труба гремит, подступиться к ним страшно. Повелительные были люди, грозные… Сам пишешь ему, а рука от страху трясётся. То уж видать — барин! А ведь по формулярному-то, — прибавил он стихшим голосом, словно говоря что-то неприличное, что следовало слышать только мне одному, — по формуляру-то, вы и не поверите, всего ведь подпоручиком писался. Орёл был, одно слово. Ну где ж вам!

И вправду, где ж нам! Это было кровное, родовитое, поколенным подбором усовершенствованное барство, — барство, унаследованное от целого длинного ряда таких же грозных, таких же властительных дедов, прадедов и прапрадедов, — кровная потребность самовластия, кровный гнев, кровный взгляд суровых очей, кровная чернота сурового уса и кровная сила лёгких, сердито работавших в этой могучей барской груди.

Только века крепостной власти, только долгая привычка господства и произвола могли выработать из поколения в поколение такое чистопородное, без примеси, не знающее никаких сомнений и колебаний, непоколебимо верующее в себя и непоколебимо заставлявшее верить в себя всех других помещичье барство.

Сборы в дорогу

Прошли, прошли вы, дни очарованья,

Подобных вам уж сердцу не нажить…

Жуковский

Вот уж который день барин собирается в дорогу. В старое помещичье время не знали «чёртовой железной кобылы», которая дышит огнём, сыплет искрами и в один день уносит человека за тридевять земель. Рассказывал кое-когда старик-сказочник Матвеич, сидя на коврике, поджав ноги, у постели больного барина или барчуков, про ковёр-самолёт, на котором Иван-царевич перелетал с такою же быстротою моря и царства, про огненного змея, уносившего на своём железном хребте красавицу-царевну, подобно тому, как уносит на себе людей теперешнее огнедышащее чудовище; но всё это были очевидные сказки, и ни барин, ни барчуки нимало, конечно, не собирались воспользоваться когда-нибудь в действительности такими фантастическими способами путешествия. Даже и о более простых изобретениях цивилизации, таких, как почтовые лошади, почтовые станции, подорожные и прогоны, странно было бы думать в степной, как чаша полной, усадьбе деревенского феодала, во всём удовлетворявшего себя своими собственными средствами, по своим собственным вкусам и нуждам.

Андрею Фёдоровичу, верховному владыке и повелителю Ольховатки, казалось в высшей степени непристойным, неудобным и лишённым всякого смысла стеснять себя хлопотами о подорожных, наймом, расплатами, «на-водками», ожиданьями лошадей, безобразною ездою на дрянных лошадях с пьяными ямщиками, голодными ночлегами в холодных почтовых станциях и оскорбительною необходимостью ему, столбовому дворянину и именитому помещику, прописываться, как беглому холопу, через каждые пятнадцать вёрст в казённые книжки, предъявляя свой паспорт, словно какому-нибудь начальству, прохвосту — станционному смотрителю.

Не беда, конечно, проделывать все эти унизительные обряды какому-нибудь голоштанному землемеру или секретаришке, которому иначе оставалось бы проехаться верхом на палочке. Но в просторных барских сараях Ольховатки стояли же для чего-нибудь под широкими чехлами грузные петербургские кареты с парадными козлами, с крытыми запятками, варшавские коляски, казанские тарантасы. Кормились же для чего-нибудь в длинных конюшнях, съедая чуть не весь овсяный клин, два шестерика сытых и крупных «каретных» лошадей, с волнистою гривой, с щётками до земли, породистые, толстошейные, толстоногие, волы волами. И это не считая многочисленного табуна и разгонных троек. Держался же для чего-нибудь, кто на застольной, кто «на месячном», целый штат кучеров, каретных и троечников, форейторов, конюхов, с их жёнами, родителями, детьми, коровами, свиньями, овцами, курами и индюшками. В лакейской целая свора лакеев, а на кухне два повара с поварёнками.

Нет, Андрей Фёдорович никогда не ездил, никогда помыслить не мог выехать из своей Ольховатки на чём-нибудь другом, кроме как «на своём», «в своём», «со своими» и «со всем своим». Помню, раз заехал к нам в Ольховатку проездом из Петербурга изящный юноша-лицеист, родной племянник матери, только что окончивший курс и ехавший на какую-то юридическую должность в Одессу. Отец не мог прийти в себя от негодования, когда узнал, что племянник его, генеральский сын, дворянин, записанный в бархатной книге, помещик трёх губерний, тащится через всю Россию без лакея, без кучера, без своего экипажа, как какой-нибудь семинарист или приказной, на перекладной тележке! Бедный Алёша выдержал нешуточную бурю и вынужден был, не выезжая из Ольховатки, купить себе не только экипаж, но даже лакея и кучера, чтобы появиться с подобающим дворянину достоинством на место своей службы. Даже отец, несмотря на свою скупость, счёл долгом подарить ему по этому важному случаю тройку доморощенных лошадей.