Учебные годы старого барчука — страница 46 из 72

Он, кажется, безнадёжно запутался в этом непонятном ему слове и не мог высвободиться из него.

— Эти знают, ваше сиятельство, эти хорошо знают! — уверил его Лихан, уже совсем оправившийся от первой неожиданности.

В эту минуту вставшие на ноги лангобарды шумною вереницею двинулись к своим скамьям.

— Однако как много не знают Gerundium! И какие они большие! — удивился князь, совсем подавленный тяжёлым впечатлением этой сцены. — Скажите, это дворяне всё? — нерешительно добавил он, нагнувшись к директору.

Он, видимо, чувствовал необходимость в своей роли почётного попечителя, избранника дворянства, как-нибудь вникнуть и вмешаться в это дело, затрогивавшее, как ему казалось, дворянскую честь. Но он не знал, как, и внутренно мучился.

— Нет-с, ваше сиятельство! Это всё разночинцы, мещане больше и поповичи! — поспешил доложить инспектор Василий Иванович тем своим мягким, вкрадчивым голосом, которым он всегда говорил с начальством, и который ни на волос не был похож на слишком нам знакомый его осадистый и внушительный инспекторский голос. Он, разумеется, соврал с невозмутимой храбростью.

— Это народ грубый! — пояснил вполголоса директор. — А дворяне учатся гораздо лучше; сами посудите, обстановка совсем не та, родители образованные, хороших домов.

— Это хорошо… Конечно, конечно, — успокоенно согласился князь, и стал что-то передавать по-французски сопровождавшим его двум просвещённым дворянам. Те тоже довольно горячо отвечали ему. — А… Вот что я хотел вас попросить… — нерешительно обратился князь к Лиханову. — Я бы желал, чтобы при мне спросили дворян.

— Спросите кого-нибудь из своекоштных, Тарас Григорьич! — поспешно поддержал инспектор.

— Да кого вам угодно, ваше сиятельство? У меня все одинаково знают! — развязно сказал Лиханов. — Ну вот, пожалуй, хоть ты, Шарапов 1-й, равно из маленьких, — обратился он, словно совершенно случайно, к Алёше, который по латинскому языку был первым в классе, и которого он только что спрашивал за четверть часа. — Открой где-нибудь наудачу, ну хоть на тридцать восьмой странице, переводи!

Это был именно нынешний урок из Корнелия Непота.

— Дворянин? — с серьёзною важностью спросил директора князь, и два спутника его безмолвно повторили тот же вопрос глазами и помахиваньями головы.

— Потомственный дворянин… Очень почтенного помещика сын… — тем же важным тоном сообщил директор.

Алёша был большой бестия насчёт почётных посетителей. Он вышел и поклонился так скромно и почтительно, он стал перед начальством таким благовоспитанным мальчиком, с таким чувством продекламировал сначала латинский текст, потом без запинки, словно по книжке, читал его русский перевод, что попечитель и два его ассистента пришли в искренний восторг. Они не сомневались, что это-то и было таинственное Gerundium.

— Прекрасно, прекрасно, молодой человек, — благосклонно улыбнулся ему князь. — Это очень хорошо, что вы так прекрасно знаете Gerundium… Я непременно пришлю вам конфет, душенька, если ваш директор, конечно, разрешит, — вежливо улыбнулся он в сторону директора. Директор поклонился с такою же любезно-шутливою улыбкой. — Однако мы злоупотребляем любезностью господ педагогов, господа, — спохватился князь, искренно желавший поскорее ретироваться. — Очень благодарен вам, господа… Учитесь и впредь хорошо… Я пришлю вам конфет подсластить горечь ваших трудов. Так вы говорите, это не дворяне? — озабоченно спрашивал он опять директора при выходе из двери. — Натурально, не дворяне… Вероятно… Дворян же нельзя так наказывать… Всё-таки некоторые droits de noblesse. Традиции, наконец… — в нерешимости путался он.

Директор не пропустил Лихану этой истории. Не успел он проводить на лестницу попечителя, как вбежал разъярённый в наш класс.

— Что это вы, на смех, что ли? — кричал он на Лихана. — Могли бы, кажется, свои молебны до другого дня отложить. Целый табун гладырей набрал… Бурса чистая… Просто сквозь землю было провалиться… Ведь князь церемониться не станет, вы знаете их обычаи. Бухнет прямо к министру, да и поминай, как звали! Это вот чем пахнет.

— Не бойтесь, не бойтесь, почтеннейший Кирилл Петрович, не будет ничего, — нисколько не смущаясь, защищался Лихан. — Это ему в первый раз в диковинку, обойдётся, привыкнет… Разве первый такой-то? В чужой монастырь с своим уставом не ходят… Да и что ж мне с ними прикажете делать, с этим дубьём тупоголовым?

— Ну уж вы начнёте… Можно бы и другими мерами… Нельзя же так, — уже гораздо уступчивее настаивал директор.

Так и кончились ничем его увещевания. На следующий урок коленопреклонённая толпа кругом кафедры стояла ещё гуще, и затрещины неисправимого Лихана раздавались ещё громче в пустынном коридоре, по которому, заложив руки в карманы панталон, с философским спокойствием шагал ничему не удивлявшийся Василий Иванович.

Князь и генерал

…Но вот и он познал величия предел:

По стогнам города уж он в отваге дикой

На дрожках не сидит, как некогда сидел

Несомый бурею на лодке Пётр Великий!..

(Из неизданной поэмы)

Нежданное посещение нашего латинского молебна сиятельным попечителем не осталось втуне. В первую же субботу, когда мы лениво строились в коридоре, чтобы идти в церковь к всенощной, и наше нестроенное мальчишечье стадо шумело и галдело, как распущенная отара овец, с трудом приводимое в какой-нибудь порядок раздражёнными окликами поляка Нотовича и немца Гольца, в просторечии известных у нас под более краткими кличками «пшика» и «штрика», — в прихожей неожиданно появилась высокая лысая фигура директора.

Видеть директора в неурочный день и час, да и вообще видеть директора была такая редкость для нас, что не только мы, даже наши надзиратели пришли в удивление и беспокойство. Директор Румшевич, угрюмый, необщительный серб, не имел никаких, даже отдалённых, связей с педагогикой, занимался и интересовался ею так же мало, как китайским языком. В то блаженное время директорами посылали всякого мало-мальски образованного человека в известном чине, с известною суровостью взгляда, особенно если он хотя косвенно был помазан учёностью или словесностью. Наш Румшевич, как гласила пансионская хроника, раза три напечатал в каких-то «альманахах» стишки в антологическом духе, и считался поэтому и учёным, и литератором, и eo ipso, конечно, педагогом.

Какие это стихи, теперь уж я твёрдо не помню, хотя в своё время вся гимназия знала их на память. Мерещится мне только первая строфа, очень нас интриговавшая своим таинственным смыслом:

Минвана, Минвана, дни быстро бегут,

Они улетают, они унесут

И резвую радость весёлых харит,

И яркую младость румяных ланит…

Нас совсем сбивало с толку, кто такая эта Минвана. Шестиклассник Кумани, коротенький плечистый трубокур с преждевременным басом в горле, с вечными угрями на лице, тоном непогрешимости сообщил мне в интимной беседе снисходительного мужа с глупым ребёнком, что Минвана была просто кухарка, возлюбленная директора, что он это наверное знает, что он её даже несколько раз видел.

Но так как я твёрдо знал, что такого христианского имени не существует, и так как, в противуположность грубому реализму Кумани, я был гораздо более склонен ко поэтическим объяснениям всего происходящего в мире, то в глубине души разделял убеждение пансионного большинства, что Минвана была красавица далёкой неведомой Сербии, предмет юного увлечения нашего лысого Юпитера. Насчёт харит тоже был сделан подобающий розыск и, при всей туманности наших мифологических сведений, всё-таки всем стало ясно, что хариты, воспеваемые нашим директором, как ни верти, были тоже юные девы, да ещё совсем голые, как добавляли специалисты, почему-то думавшие, что на Олимпе не полагается бренных одежд.

Всё вместе — все эти Минваны, Хариты, ланиты, — невольно заставляли нас приходить к не совсем выгодным заключениям насчёт направления мыслей нашего верховного воспитателя, и с помощью апокрифических анекдотов Кумани и ему подобных про не вполне мифическую кухарку сложили в наших головах довольно скандальное представление о таинственном образе жизни нашего молчаливого и грозного начальника.

Впрочем, это не мешало нам трепетать одного его взгляда, точно так же, как не мешало ему самому безмятежно проводить своё время с Харитами ли, с Минванами ли, с кем только ему хотелось, — в казённом доме старой гимназии, где он важно расчёркивался по утрам под циркулярами штатным смотрителям уездных училищ, составленным правителем его канцелярии, и откуда он являлся к нам в гимназию, как deus ex machina, один раз в два месяца, и то только при каких-нибудь чрезвычайных происшествиях.

Мы все застыли в ожидании чего-то необыкновенного.

Новый наш инспектор Густав Густавович Шлемм, извещённый опрометью кинувшимся солдатом, уже сбегал с лестницы, красный от волнения, застёгивая на ходу вицмундир, смущённый тем, что начальство захватило его врасплох, не у своего дела.

Директор был этот раз особенно торжествен.

— Здравствуйте, дети, — сказал он густым басом, не проясняя обычных морщин грозного чела. — Его сиятельство господин почётный попечитель наш, который посетил недавно нашу гимназию, поручил мне пригласить лучших воспитанников пансиона к нему в гости на завтрашний вечер. Я вас прошу, Густав Густавович, назначить по три хороших ученика из каждого класса, прежде всего тех, которые на красной доске. Я надеюсь, дети, что вы покажете себя достойными той чести, которой его сиятельство удостоивает наше заведение, и не уроните его репутации. Вы должны вести себя вежливо и прилично… Кланяться, как следует… Отвечать, не конфузясь… Это ваш же попечитель. Вам нечего его смущаться.

Густав Густавович назвал лучших учеников. Директор вызывал к себе и оглядывал каждого.

— Экой мешок! Что тебя, сеном, что ли, набили? Чего горбишься, как старуха? — недовольным голосом ворчал он, бесцеремонно повёртывая во все стороны каждого из нас. — И какие это вы им куртки понашили! Хомуты хомутами, никакого вкуса и приличия… Оборванные все! Ведь всё-таки дети дворянские, а не бурсаки.