Учебные годы старого барчука — страница 52 из 72

— Голубчик Шарапчик! — приставал ко мне необычно важным голосом громадина хохол Толстошеенко, пропивавший обыкновенно в начале года все свои учебники. — Дай законца позубриться!

И я давал, и он садился и зубрил, и главное, он отвечал и весь класс дивился, а он сам, конечно, больше всех, так что возвращался от кафедры красный и сконфуженный, словно знанием урока совершил перед товарищами невесть какое отступничество долга и невесть какое противозаконие.

Никаких объяснений урока в классе батюшки не полагалось, ибо он это считал вредным модничанием и переливанием из пустого в порожнее, а просто-напросто задавал несколько страниц «от сих до сих», и дело с концом.

Точно так же просто бывало и спрашивание уроков. Воссядет наш отец Антоний в широких воскрылиях сверкающих одежд на кафедру, вызовет кого следует, и вонзившись в него в упор глазами, скажет только:

— Ну-с, начинай!

Отличные ученики должны были отвечать из Катехизиса, не ожидая вопросов; они знали назубок не только ответы, но и вопросы.

— Вопрос: что есть Катехизис? Ответ: Катехизис есть слово греческое, оно значит оглашение, то есть изустное наставление.

И пошёл, и пошёл!

В редких случаях батюшка бывал вынужден напомнить начало какому-нибудь ветрогону.

— Ныне что у вас? — громко и важно спросит он вызванного ученика.

— Сегодня у нас церковная история.

— Ну-с, отвечай!

Оторопевший бедняга забыл, чем начинается урок, и в смущении мнётся на месте. Батюшка долго и неподвижно смотрит на него суровыми неодобрительными очами и, наконец, произносит:

— После бури гонений…

— Наступил наконец мир для церкви христианской, — торопливо подхватывает как на почтовых оправившийся ученик. — Константин, победивший силою креста, и сам оною побеждённый… — и дальше, и дальше, и ни разу больше не споткнётся, пока не долетит, запыхавшись, до рокового «до сих».

А батюшка всё время сидит, строгий и неподвижный, молча вперив грозные очи в глаза отвечающего, и весь мало-помалу переполняясь внутренним торжеством при звуках этого журчащего безостановочно, как ручей, отрадного ему ответа. Кажется, не только глаза, но и усы, и борода, и острая шапочка на голове, и самые складки его широкой рясы, — всё теперь ликует и светится от удовольствия.

— Вам пять, господин, — коротко и резко отчеканивает он и вызывает следующего ученика.

В одном только случае библейская величественность нашего отца Антония исчезала куда-то с непостижимою для нас быстротою. Это бывало при посещении класса начальством, директором или окружным инспектором. Не успеет отвориться дверь перед важным посетителем, как наш батюшка порывисто соскакивал с кафедры, и низко пригнувшись своею острою скуфьею, почтительно ретировался задом в какой-нибудь скромный угол, смущённо запахивая полы рясы. А уж на экзаменах с архиереем и говорить нечего!

Нашего строгого отца Антония мы совсем тогда не узнавали. Куда что девалось! И поза такая смиренная, и голос тоненький, ласковый, совсем не его. Обычного величия следа нет, даже глаза кажутся не чёрными, а серыми, и борода с усами будто мягче стали, не торчат больше, не колются, да и люстриновая ряса словно потеряла блеск и шумливость.

Когда же по уходе архиерея экспертом по Закону Божию оставался архимандрит или соборный протопоп, то отец Антоний сейчас же переменял тон и ни за что не выпускал из своих рук бразды экзамена.

Помню, как вызвали меня на первом же переходном экзамене к зелёному длинному столу, на середине которого стояли роковые тарелки с билетиками, и вокруг которого важно восседал синедрион камилавок. Я было обрадовался, что не придётся отвечать перед архиереем, но архимандрит, его заменивший, оказался ещё более неудобным для нас любомудром, и огорошивал нас такими вопросами, что даже сам всезнающий наш Алёша должен был спасовать перед ним.

Я был четвёртою по счёту жертвою этой неожиданной богословской пытливости. Сам отец Антоний был озадачен и взволнован поведением его преподобия. Трём хорошим ученикам пришлось поставить слабые отметки, и он решился не давать в обиду остальных.

Только что я лихо отбарабанил батюшке доставшийся мне билет о трёх ипостасях, и уже ожидал с трепещущим от счастия сердцем, как батюшка перед всем этим сановитым собранием богословов выпалит в меня обычное «вам пять, господин», — как вдруг я почувствовал на себе коварно ласковый взгляд, и отец архимандрит, приятно улыбаясь и одобрительно помахивая головою, обратился ко мне мягким, вкрадчивым голосом:

— А дозвольте, младый юноша, обеспокоить вас ещё одним, не весьма великим вопросом: что, по учению церкви, должно знаменовать появление иерея перед затворёнными царскими вратами во время всенощного бдения?

Я в искреннем испуге глядел на красное лицо архимандрита, вспотевшее от долгого сидения в классе, и даже не пытался отвечать. «Ну, теперь пропал! — ударило меня в сердце. — Сейчас единицу вместо пятёрки закатят!»

Но отец Антоний уже был настороже.

— А вы не стесняйтесь, господин! — поспешно вмешался он. — Отвечайте их высокопреподобию, что следует: яко Христос, скажите, предан был распятию и смерти за весь мир, тако, мол, и иерей возносит молитвы един за всех.

— Положим, объяснение сие имеет основание, — возразил снисходительно архимандрит, сильно ударяя на о. — Но не возможно ли отыскать для сего ещё и иной, так сказать, ближайший ему смысл?

Я в полной безнадёжности и без всякой попытки что-нибудь отыскивать, повернул огорчённые глаза в сторону батюшки.

— А вы и тут, господин, не теряйтесь, — храбро поддержал меня батюшка. — Вы и на это отвечайте его высокопреподобию: яко, мол, Адам един согрешил перед Богом, грех же его на всех людях, тако, дескать, иерей един предстательствует перед Престолом Всевышнего за грехи человеков.

— Согласен, — вежливо склонившись головою и слегка приподнимая мягкие длани, заметил отец архимандрит, искренно увлекавшийся этою богословскою полемикою. — Прообраз сей так же достаточно знаменателен, но одначе учительница наша в истине, святая церковь, применит к сему ещё более приличествующее объяснение. Потщитесь-ка, юный питомец наук, изложить нам…

Но тут терпение отца Антония истощилось окончательно. Он чувствовал, что и над моею головою занесён тот же зловещий меч, который сразил Ярунова, Белобородова и Квицинского. Он решительно нагнулся к уху архимандрита и произнёс конфиденциальным тоном, настолько, однако, громким, что это услышали все сидевшие за столом.

— Помещика Шарапова сыночек… Изволите, конечно, их знать!

Отец архимандрит сейчас же встрепенулся и сделал руками и головой какое-то извинительное движение, словно говорил этим безмолвным жестом: «Давно бы так и сказал!» И приветственным кивком отпустил меня от стола. Моя пятёрка была спасена!

Семиклассники наши давно рассказывали, будто у отца Антония была хорошенькая жена, будто отец Антоний очень ревновал её, запирал без себя одну в доме и не показывал никому. Не знаю, сколько истины было во всём этом, только легенда о хорошенькой попадье широко распространилась по гимназии, и наши великовозрастные волонтёры старших классов, имевшие перед нами завидное преимущество свободного передвижения, всячески ухищрялись где-нибудь подглядеть или повстречать молоденькую «матушку». Однако их попытки был мало удачны. Ходили нарочно на дом к отцу Антонию заказывать молебны по всяким фантастическим случаям, подкарауливали его по воскресеньям на его послеобеденной прогулке под руку с попадьёю, но всё-таки редко достигали цели. В доме у батюшки даже и дверей почти никогда не отворяли, такая была заведена строгость. Сладкоречивый шестиклассник Галалей было и проник раз в пределы святилища в те часы, когда, по его расчёту, батюшки не было дома, но его встретил вместо красавицы-попадьи в запертом со всех сторон зале сам отец Антоний с мрачно смотревшими глазами, и спросил его не особенно ласково:

—  А вы зачем сюда пожаловали, господин?

— Папенька просил узнать у вас, батюшка… нельзя ли отслужить молебен… пресвятой Богородице-Троеручице… — начал было врать опешивший Галалей.

— Напрасно беспокоите себя, господин! Служителя бы надлежало прислать. Вот и дело всё! Моё вам почтение!

Так и выпровожден был из дому предприимчивый исследователь, несолоно хлебавши.

А когда в редких случаях удавалось-таки гимназистам подстеречь батюшку на его семейной прогулке, и обежавши через переулок, пойти, будто невзначай, навстречу, то суровый наставник наш при приближении некстати любопытных глаз снимал обеими руками свою высокую меховую шапку в ответ на предупредительные поклоны учеников, и так основательно закрывал ею лицо своей миловидной спутницы, что гимназисты успевали пройти мимо раньше, чем он воздевал эту шапку-башню обратно на свою главу.

Отец Антоний вообще сурово относился к женскому полу, и, кажется, искренно считал женщин, подобно древнерусским нравоучителям, «порождением ехидны, утехою сатаны, змеиною прелестью, погублением человеков». По крайней мере, молодые крутогорские барышни боялись исповедоваться у него, хотя вообще говеть в гимназической церкви было признаком высшего губернского тона.

Одна местная львица, богатая и хорошенькая, только что вышедшая замуж за полкового адъютанта, даже не окончив исповеди, выбежала из церкви после того, как наш непреклонный Антоний, не ведающий никаких светских церемоний и никакой сентиментальности, нещадно пробрал её по всем правилам Номоканона напугавшими её непонятными вопросами, не посещает ли она ристалищ и лицедейств, не кушает ли мертвечины и хищных птиц, не подвергалась ли лесбийскому или самосскому греху, и тому подобное. Юный муж её в качестве грозного воина приезжал объясняться по этому поводу с чересчур негалантным духовником, и в свою очередь немало напугал его.

Наступил Великий пост, и в первую неделю пансионеры должны были говеть и исповедываться. Дни потекли печальные и утомительные. Резкий переход от масленичного бездействия и веселья к однообразной скуке вечерен, часов и всенощных, был чувствителен до огорчения. Зима, как нарочно, стояла ещё неподвижно, серая, унылая, с подвываниями метели, без солнца по целым неделям, настоящая великопостная погода. И у нас в душе было так же серо и уныло, и так же безрассветно.