— Пошли, Бруно, наведаемся к председателю общины.
И мы отправились; кликнули Детлефсена, председателя, сидевшего на соломорезке, и он провел нас в низкую комнату своего дома — это и была контора общины. На его рукавах и воротнике еще висели соломины, когда он сидел за столом напротив нас — лицо недовольное, угрюмое, и не в наши лица всматривался, а не сводил глаз с фотографии могильных курганов под Холленхузеном, что висела в рамке на стене. Шеф ничего не захватил с собой, никаких документов, ничего, сказал просто, что хотел бы получить в аренду бывший учебный плац, чтобы выращивать там кустарники и деревья разных пород; условия надо, видимо, обговорить с общиной. Там хорошая почва для выращивания растений в открытом грунте, сказал шеф, там могут расти лиственные, хвойные и плодовые деревья, там хорошая почва для выращивания различных культур, и Холленхузену от всего этого кое-что перепадет. Так он сказал и, кроме того, выразил готовность явиться на совет общины и предъявить свои документы, если совет того пожелает. Председатель только слушал шефа, он не шелохнулся, сидел перед нами длинный, какой-то одеревенелый, точно цапля, но под конец он опустил взгляд и этак медленно изрек, что принял все сказанное к сведению. И так же медленно добавил, что поставит ходатайство шефа на обсуждение общинного совета, в подходящее время; однако, сказал он, он не может ничего гарантировать, так как перед шефом в списке якобы уже стоят два других претендента, у которых тоже есть свои планы на старый учебный плац, другие планы.
Он глотнул, поглядел на нас непроницаемым взглядом и оскалил зубы, большие испорченные зубы с желтым налетом, тут я почувствовал, как моя шея раздувается, разбухает, что-то во мне застучало, быстро и все быстрее, руки покрылись потом, к вискам вдруг прилила кровь и в них что-то глухо загремело; и пока шеф еще сидел в растерянности, я услышал голос председателя общины, приглушенный, монотонный, словно бы из какого-то склепа, я услышал его голос, хотя губы его не двигались, и голос этот говорил: «Не тебе, наша земля для наших людей, мы уж найдем двоих, кто захочет ее получить».
Я смотрел на его кривые, нервно вздрагивающие пальцы и твердо знал, что я не ослышался, это был его голос, говоривший где-то в нем, внутри.
Но что шеф ничего не уловил, я поначалу не поверил, хотя это было так, на обратном пути он ни слова не проронил, слишком был огорчен, ему же пришлось согласиться, что до него нашлись два других претендента, он был даже близок к тому, чтобы от всего отказаться. Я сперва все отставал от шефа, потому что мне несколько раз надо было помочиться, но как только нагнал его, так повторил все, что знал, повторил только слова, которые произнес голос, тут шеф остановился, поглядел на меня задумчиво и, закусив слегка нижнюю губу, сказал:
— Я верю тебе, Бруно, странно, но у меня такое чувство, что ты прав. Мы не сдадимся.
Он сказал это очень серьезно. Обнял меня за плечи, и мы сделали крюк к Холле, там посидели в траве, и шеф рассказал мне об участках на краю Роминтской пустоши и о своем отце, который совершил крупнейшую ошибку, потому что специализировался, да, специализировался только на крупномерном посадочном материале.
— Мы, Бруно, — сказал шеф, — такой ошибки не сделаем.
Он кивнул мне, словно бы уже выиграл свое дело.
Теперь на платформе уже пятеро, и я не понимаю, чем они так раздосадованы и огорчены.
— Опаздывает на двадцать минут, — сказал человек в форме.
Ну и что же, можно ведь присесть на скамейку и представить себе всякого всего: что увидит гость из окна купе, и понравятся ли его подарки тем, к кому он едет, и чем его будут угощать. Я охотно жду, ждать — мое любимое занятие. Здесь я могу сидеть совсем один и смотреть в том направлении, откуда приедет Макс, мне даже не надо глаза прикрывать, чтобы представить его здесь, чтобы увидеть, с каким видом идет он мне навстречу, подавленный и молчаливый или со своей печальной улыбкой, которая у него всегда есть про запас. Воздух над рельсами дрожит, поезда еще не слышно, но я уже вижу Макса, держу его руку, уже выспрашиваю взглядом.
Здесь он внезапно остановился, здесь, у нового машинного сарая, а когда я решил, что он просто хочет немного передохнуть, он взял у меня из рук дорожную сумку и сказал:
— Так, Бруно, а теперь я лучше пойду один.
И стал подниматься по Главной дороге к крепости с тяжелым чемоданом — который во что бы то ни стало пожелал нести сам — и с сумкой, ни единого разу не обернувшись ко мне. На этот раз он не спросил: «Все в Холленхузене в порядке?», и чемодан он не пожелал доверить мне, как обычно, хотя знает, что я в силах нести бо́льшие тяжести, чем любой из здешних, если это нужно. Макс располнел, подбородок его уже лежит на втором жирном подбородке, ремень врезается под пупком в массивный живот, а когда он идет, то напоминает мне утку. Ничего особенного он мне не сказал; хотел только побыстрей убедиться, что я все еще прежний, и тут же мотнул головой, приглашая перейти через рельсы, и первым пошел по запрещенной дорожке. Правда, на наших участках он останавливался чаще, чем обычно, не знаю, хотел ли он только перевести дух или пытался что-то вспомнить, что-то вновь обрести. Я не осмелился притронуться к марципановой булке, которую он подарил мне на платформе; пока он был погружен в свои мысли, я не осмеливался. О шефе он не сказал ни слова, мы оба его попросту не упоминали, и чем дольше мы об этом молчали, тем упорнее думал я о нем, о человеке, который назвал меня своим единственным другом.
Они, видимо, не находили общего языка, Макс и шеф, в самом начале не находили и под конец тоже, их разгоняло в разные стороны, точно плоты, подхваченные разными ветрами, и я часто печалился, что шефу не удавалось перетянуть Макса на свою сторону, несмотря на все просьбы и упреки, несмотря на все откровенные разговоры, которые они и тогда вели, когда я при том присутствовал.
Но в один прекрасный день шеф отступил, и то был не какой-нибудь обычный день, а его счастливейший, как сам он сказал, — та пятница, когда он подписал арендный договор на весь учебный плац, включая заболоченный участок, что спускался до самой Холле. Ели мы в тот день яичницу с салом и жареный картофель, шеф сам это пожелал, я хорошо помню; предвкушая радость, я взобрался на старую сосну, чтобы, глядя на дорогу, ждать его, чтобы первым помахать ему, как только он появится на маленьком мосту, — на моей можжевеловой палке развевалась белая тряпица. Я охотно сиживал на сосне; когда они насмехались надо мной или преследовали меня, я взбирался до самой высокой развилки сучьев, ни один мальчишка из соседних бараков не решался последовать за мной, ветви скрывали меня, и я способен был долго выдерживать в моем зеленом тайнике, так долго, пока не проходил страх. Шеф сразу же понял, что это я сижу на верхотуре сосны и размахиваю тряпицей, он помахал мне с моста, нет, он не помахал, а подняв высоко вверх кулак, он, словно молотком, постучал в воздухе; тут я сообразил, что все вышло, как он хотел. Я помчался ему навстречу, он погладил меня по голове, и рука его, точно зажим, сдавила мой затылок, а я, взглянув на него, ничего не увидел на его широком энергичном лице, кроме мрачного удовлетворения. Не легко было идти с ним в ногу, я трусцой семенил рядом, порой думая, что он забыл обо мне, но возле увязшего в земле учебного танка, в котором я нашел три птичьих скелета, он вдруг остановился, долго смотрел на меня и сказал:
— Ты был прав, Бруно, я правильно сделал, что тебя послушался.
Это он сказал, и мы пошли домой и сели обедать, а после обеда он положил на стол арендный договор, который был заключен на девяносто девять лет и предоставлял шефу право преимущественной покупки бывшей солдатской земли. Доротея первая прочла договор, и видно было, как она рада, но радость ее была какой-то робкой, это я хорошо помню, и пока Иоахим и Ина разглядывали договор, Доротея выудила из какой-то картонной коробки маленькие кожаные мешочки, три или четыре мешочка, в которых лежали крылатые семена хвойных, а также лиственных пород.
— Из родных мест, — сказала она, — я не могла их не захватить.
Шеф ошарашенно смотрел на нее, а потом высыпал себе на руку несколько семян, поднял их к свету и определил:
— Они способны к прорастанию, даже если бы им пришлось пролежать еще год-другой.
Я обратил внимание, что он все снова и снова бросает взгляд на Макса, который сразу после обеда спокойно сел к своему самодельному бюро, что-то там выписывал из книг и сравнивал выписанное; внезапно шеф схватил договор и положил перед Максом, просто положил его на пачку бумаг и на книги и очень дружески спросил:
— А ты не хочешь взглянуть на него, мальчик? Это я принес, мы своего добились.
Макс кивнул и начал читать, а шеф притянул к себе табурет и тоже сел к бюро, достал из нагрудного кармана фляжку и поставил на подоконник. Макс читал очень долго, и мы уже решили, что он обнаружил там какую-то ошибку — стоит ему только что-то прочитать, и он сразу же замечает, где что не в порядке, не сочетается одно с другим, — но в арендном договоре он не нашел никаких недостатков, он счел его вполне удачным, да, он так и сказал: удачный договор. Так как Макс не хотел пить вино, шеф выпил один и поглядел в окно на ту землю, во владение которой вступил и явно был рад.
— Хотите верьте, хотите нет, но это один из самых счастливых дней моей жизни. — И еще он добавил: — Мы им покажем, теперь, когда мы все дерьмо одолели, мы покажем им, что можно сделать из этой земли, которая знает только команды и подбитые гвоздями сапоги.
А потом стал нам расписывать, что́ тут будет со временем создано по его планам, по его желанию.
Все уже сложилось в его голове, и, когда он прикидывал и определял план питомника, я уже видел молодые посадки: до самого горизонта высились молодые деревца, тянулись посевные гряды, я видел склады и теплицу там, где он того желал, и дороги уже обозначились, и участки с множеством различных растений, таких, какие он желал, а всю картину обрамляла темная ветрозащитная полоса — живая изгородь. Я ужасно волновался, когда он преобразовывал учебный плац по своим планам, когда выкладывал нам все те знания, весь тот опыт, что привез с собой из дальней дали, из Роминтской пустоши, и, зная его веру в себя и его непоколебимость, я не сомневался, что ему удастся все, что он наметил.