Учебный плац — страница 19 из 85

с первого взгляда хотелось оставить себе, а также зеркало, все утыканное открытками, и круглый карманный фонарь, который я, видимо, потерял, как и многое другое.

Места в моей клетушке было более чем достаточно, я просто выложил все набранные вещи на пол, а сам сел на свой соломенный мешок и стал вслушиваться в окружающую меня темноту; звуки, доносившиеся до меня, были мне знакомы, потрескиванье, шуршанье, ворчанье, только какую-то возню слышал я впервые, оказалось — два жестких черных жука, которых я при свете карманного фонаря раздавил. Рядом за стеной торопливо раздевалась Ина, потом улеглась на свой соломенный мешок, и у нее все стихло. Внизу, в жилой комнате, шеф еще говорил с Доротеей, их голоса у камина были отчетливо слышны там, где у меня половые доски не прилегали плотно к трубе. Доротея хотела бы где-то обосноваться и остаться там, примирившись со своим положением, шеф не возражал ей, сказал только, преждевременно, мол, примиряться со своим положением и для того, чтобы чего-то достигнуть, он готов пройти тернистым путем, что лежал перед ними, он так и сказал: тернистым путем, и еще он сказал:

— Когда мы его пройдем, то окажемся там, где ничто уже нас не потрясет и не собьет с ног.

Доротея замерзла, и шеф хотел принести ей одеяло, но она хотела скорее лечь спать, ей любопытно было, что увидит она во сне в первую ночь на Коллеровом хуторе.

Мне надо вернуться, надо убрать наточенные ножницы и ножи, точильный камень поставить на место, ведь Иоахим вот-вот пойдет в свой контрольный обход, и если не все будет в должном порядке, он взорвется и все, что я не убрал, попросту разбросает или даже припрячет; так он уже однажды сделал. Он наверняка был бы первым, кто удалил бы меня из Холленхузена, а если бы что-то зависело от него, так никогда бы мне не поручили присматривать за ножами и ножницами и за всем окулировочным инструментом, этим я обязан шефу, который однажды назвал меня своим единственным другом.



Если Магда не придет, я снова начну читать книгу Макса, в шестой раз; но она придет, она обещала, мне вот-вот надо будет прислушаться к условному стуку и считать, сколько раз она постучит, ведь случалось, Магда забывала, что надо постучать семь раз, чтобы я открыл. Если стучат два раза или три, я тушу свет, поднимаю черную бумажную штору и сразу вижу, кто стоит за дверью; свет большого фонаря на Главной дороге доходит до моих дверей. Не знаю, почему так часто стучат в мои двери, это не только дети Ины, мои маленькие мучители, которые стучат и убегают, это кто-то еще, кто подкрадывается в темноте и, когда я совсем этого не жду, колотит в мою дверь, чтобы напугать меня. Чаще всего там никого нет, изредка слышны лишь чьи-то убегающие шаги. А увижу иной раз какую-то фигуру, так на ней всегда длинная шинель или капюшон, и она скрывается в посадках, прежде чем я успеваю составить себе хоть какое-то представление о ней.

Магда говорит всегда одно:

— Именно в тебя-то они и метят.

Больше она ничего не говорит. Думаю, ее вполне устраивает, что я иной раз испытываю страх, а время от времени она разыгрывает передо мной испуг, только чтоб меня встревожить. Как-то ночью, когда она собралась уже уходить, она быстро глянула в окно: над посадками повисла холодная луна, но внезапно Магда вскрикнула и стала показывать в сторону молодых хвойных деревьев, среди которых будто бы стоит огромный косматый зверь с горящими глазами, невиданный зверь, у него гигантские изогнутые рога и серебристо-белое руно.

— Где, — спрашивал я, — где?

А она твердила одно:

— Вон там, ты разве не видишь, вон там, среди шпалерника.

И все показывала туда и показывала, жалась ко мне, крепко ухватилась за меня. Я ничего там не видел, а на следующее утро, сколько ни искал, не нашел среди хвойных никаких следов.

На Коллеровом хуторе не было ни единого автоматического замка, там я не мог даже на задвижку запереть дверь своей каморки, я мог только замкнуть ее воротом, кривым воротом от колодца, который, однако, поддался бы, стоило посильнее нажать на дверь или потрясти ее. Шеф только посмеялся, когда я попросил у него замок, поинтересовался, неужели я им больше не доверяю, а Доротея, которая летом спала даже при открытых дверях, спросила, какое сокровище собираюсь я от них прятать.

Мы все отремонтировали, отделали, так что беспризорный хутор Магнуссена едва можно было узнать, только замкам и ключам они не придавали никакого значения. Мы заделали крышу, очистили дом от воробьиных гнезд; одну стену мы пробили и сложили в кухне новый дымоход, настлали в коридоре дощатый пол, заткнули щели в окнах мхом, набили в заборе новые планки, мы подметали, шпаклевали и белили известью, но как запирать двери, не думал никто, и когда они обнаружили, что я подстраховал свою дверь воротом, они только головой покачали.

Щель над камином не заделали, но мне не мешало, когда они внизу, в большой комнате, разговаривали; их голоса усыпляли меня, они напоминали мне журчание Холле весной; а нередко я узнавал, благодаря этому, их тайные заботы. Однажды Доротея подсчитала и сказала шефу, что мы, видимо, лет двадцать будем в долгах, на что шеф ей ответил:

— Ты забываешь, что нам может повезти.

Так он сказал и вышел под дождь, разреживать старую живую изгородь, в которой теснились боярышник, бузина и лещина. Я многое узнавал, прислушиваясь, всегда был в курсе и мог приготовиться к тем или иным предстоящим событиям.

Я очень огорчился, услышав, что они хотят отдать меня в учение, отослать с Коллерова хутора и с нашей земли, к мастеру Паулсену, который еще умел крыть крыши камышом, а если не к нему, то к Боому, последнему мастеру по кнутам, который снабжал кнутами половину Балтийского побережья Шлезвиг-Гольштейна, обсудили они и Тордсена с его бакалейной лавкой.

— Не может же мальчик вечно жить с нами просто так, — сказала Доротея. — Мы же не вправе бросить его на произвол судьбы, — сказала она. И еще сказала: — Мы же отвечаем за его становление.

Необычное слово, но она его употребила: становление. И хотя шефу это далось не легко, но пришлось ему все-таки с ней согласиться, он признался, что ему будет трудно без меня на всех работах, он похвалил мою обязательность, упорство, он сказал даже, что ему доставляет радость, когда я работаю рядом, но в конце разговора высказал готовность не чинить препятствий на пути моего становления. Они быстро согласились, что не просто будет что-то для меня подобрать, они предвидели всякого рода трудности и возможное сопротивление.

— Не забывай, — сказал шеф, — что наш Бруно не такой, как другие.

И этих слов достаточно было, чтобы отказаться от того или иного намеченного плана. Доротея взяла на себя задачу выспросить меня о моих пожеланиях, после чего они хотели вдвоем убедить меня в том, что ученичество или обучение в другом месте поможет мне впоследствии преуспеть и продвинуться в жизни.

Ах, это утро, предрассветные сумерки, замерзший луг хрустел и трещал под нашими ногами, когда шеф вел меня к Якобу Эвальдсену, брату нашего десятника, когда провожал меня, в чистой рубашке, аккуратно подстриженного и в непромокаемых сапогах из яловой кожи, к моему новому рабочему месту, почтовому отделению в Холленхузене.

Якоб Эвальдсен распоряжался в почтовом отделении до обеда, в послеобеденное время он чинил сельскохозяйственные машины, он был единственный, кто выказал готовность принять меня, — не мастер Паулсен, странствующий кровельщик, и не Тордсен, который только поглядел на меня в своей лавке и сразу же встал, загораживая собой товары. Ночью я только чуть-чуть поплакал, но к тому времени, когда шеф пришел за мной, уже умылся и оделся; после завтрака, прошедшего в молчании, — Доротея незаметно сунула мне несколько изюмин в овсяную кашу — мы вышли, зашагали по лугам, по полю в комьях земли и по Тополиной аллее, что вела к Холленхузену.

Перед нами летели две сороки, садились, ждали нас, подскакивали и вновь садились. Мы понимали, шеф и я, что нам грустно, поэтому больше помалкивали.

Человек, принявший меня в ученичество, поздоровался, когда мы вошли в мрачное помещение почты, без всякой радости; равнодушно ухватил пакетик табака, который пододвинул ему шеф, пригласил жестом занять места на единственной, изрядно покалеченной скамье и продолжал раскладывать почту по трем открытым, висевшим на стойках, мешкам; затем завязал мешки и поставил их к двери, подготовив к передаче водителю автобуса, которого ждал с минуты на минуту. Якоб Эвальдсен был совсем другим человеком, чем его брат, — ширококостный, приземистый, кожа у него лоснилась от жира, а лицо постоянно выражало раздражение. Когда он с этим раздражением уставился на меня, я понадеялся, что он возьмет свое согласие обратно и отошлет меня, но он только велел мне выйти на улицу и ждать автобуса, наверняка хотел поговорить с шефом еще раз с глазу на глаз. И прежде, чем огни автобуса сверкнули с Тополиной аллеи, меня позвали в помещение, шеф положил мне руку на плечо, и после небольшой паузы я узнал, что принят помощником почтальона с испытательным сроком — но только с испытательным сроком, сказал Якоб Эвальдсен, чтобы была полная ясность.

Поначалу Бруно тяжело дышалось в низком оголенном помещении — подметал я или начищал кожаную сумку, считал письма или сортировал их для доставки, проверял почтовый сбор или штемпелевал: через какое-то время у меня не хватало дыхания. Тогда я, в разгар работы, выскакивал на улицу, дышал глубоко, глубоко, дополна насыщался свежим воздухом.

Якоб Эвальдсен не слишком-то мной занимался, говорил только, что я должен сделать, швырял служебную инструкцию для почтовых служащих, иногда советовал в сомнительном случае прочесть нужное место в инструкции — и углублялся целиком в свои бухгалтерские книги и таблицы или шел в свою прилегающую к почте квартиру, чтобы учинить допрос жене и еще раз доказать ей, что она транжирит его деньги. Он ее и бил частенько, всегда короткими двойными ударами, на которые жена отвечала всегда одинаковым криком, случалось, она кричала заранее, до того, как на нее посыплются удары, сам же Эвальдсен, пока бил ее, не произносил ни слова. Однажды — я насчитал четырнадцать ударов — внезапно все стихло, тут я встал, осторожно открыл дверь и увидел Якоба Эвальдсена и его жену за столом, они сидели друг против друга и пили из голубых эмалевых кружек кофе. Эвальдсен способен был мгновенно успокаиваться, терять краску гнева, что и демонстрировал мне достаточно часто, когда ему приходилось прерывать расправу над женой, чтобы обслужить одного из своих редких утренних клиентов.