Однажды, ранней весной, светило еще блеклое солнце, ему непременно потребовалось пройтись со мной, хотя видно было, что его с недосыпу познабливает; ему надобно провентилировать свои мысли, пояснил он и, положив мне руку на плечо, повел меня к Холле. Поскольку на мне были резиновые сапоги, то я шел по скверной части дороги, там, где стояла вода и в лужах шмякала, поднимаясь облачком, грязь. Всю дорогу к Судной липе он рассказывал о человеке, жившем только для себя в своем огромном владении, на него работало и выполняло все его желания множество людей, и все же он не был счастлив, потому что его одолевали заботы; и потому что он вынужден был каждый день проверять и защищать свою собственность, он перестал кому-либо доверять и прибегал к насилию, чтобы свое достояние сохранить и еще умножить.
Но вот как-то раз его сбросила лошадь, он долго болел, а ухаживала за ним молодая женщина, которая всякий день была весела и неизменно довольна, даже если ее ругали и ею командовали, ничто не могло вывести ее из равновесия. Когда человек этот наконец выздоровел, он велел позвать эту женщину, чтобы ее щедро вознаградить, и он спросил ее, в чем она нуждается, особенно нуждается, и она ответила:
— В немногом. Все, что мне надобно, я могу написать на ногте моего большого пальца.
Так что ему не пришлось ничего дарить ей, но поневоле он все продолжал думать об ответе молодой женщины и часто, перебирая бумаги на принадлежащую ему собственность, рассматривал свой большой палец, поворачивал и рассматривал, пока на пробу мелкими буковками не написал первое слово и не установил, что осталось еще много места. Он так удивился, что, опять же лишь на пробу, стал мало-помалу добавлять другие слова, слова, обозначавшие самое что ни на есть насущное для жизни.
И в один прекрасный день он сунул кое-что из вещей в заплечный мешок и ушел, ушел далеко, на ничейную землю; там не было дорог, а лишь лес и тихое озеро, и на берегу озера он построил себе хижину и в лесу раскорчевал кусочек земли под пашню; а верши, которых ему недоставало, сам сплел из гибкой лозы. Там он жил, и если иной раз, что случалось весьма редко, вынужден был отправляться в дальнюю лавку, то следил за тем, чтобы покупать только те товары, наименования которых могли одновременно уместиться на ногте большого пальца. Он не вел счет дням; чего он лишен был зимой, то приносило ему лето, он радовался каждому времени года и любил свое одиночество. Незадачливого охотника, что, заблудившись, однажды вышел к озеру, он и накормил, и напоил, и когда охотник пожелал узнать, откуда у него берутся такое спокойствие, мир и довольство, он ответил:
— Проверь, в чем ты действительно нуждаешься, и когда ты все то, в чем нуждаешься, сможешь написать на ногте большого пальца, тогда знай — ты вышел на верную тропу.
Всю дорогу к Судной липе Макс рассказывал о том человеке, и на замшелой скамеечке у дуплистой, не раз пораженной молнией, липы пристал ко мне с вопросами, которые подчас выпаливал с такой поспешностью и надеждой, что я поневоле подумал: он готов без конца слушать и жаждет услышать ответы. Поступил бы я так же, как тот человек? — хотел он знать, на что я ответил:
— Не знаю, — и добавил: — С таким несметным богатством вроде можно быть довольным, достаточно только чего-то пожелать, и уж это перед тобой на столе.
Макс покачал головой и сказал:
— Но он теряет свою человеческую сущность, Бруно, собственность делает человека подозрительным, озлобленным и жестокосердным. Обретет он себя, лишь расставшись с тем, в чем нет необходимости.
Хотел бы я иметь такую собственность, спросил он, и я ответил:
— Нет.
— Вот видишь, — сказал он. — А почему нет?
— Потому что тогда мне пришлось бы всегда бояться, — сказал я.
— Правильно, Бруно, — сказал он, — но чего именно?
— Быть у всех на виду, — сказал я, но это ему не понравилось, и он сказал то, что хотел бы от меня услышать:
— Бояться чего-то лишиться, Бруно, всякая собственность тотчас пробуждает страх чего-то лишиться.
А потом он спросил, почему столько людей хотят иметь собственность и ее накапливать, и тогда я ответил:
— Может, чтобы запастись про черный день, может, потому, что это их радует.
Он опять покачал головой и сказал:
— Долговечия, Бруно. Кто копит собственность, тот хочет для себя долговечия, хочет остаться, он не может примириться с тем, что всему отпущен свой срок. — И еще сказал: — Тот, кто хочет иметь, хочет прежде всего иметь для себя…
Время от времени он предлагал мне свои пастилки, и если я, случалось, молчал, успокаивая, хлопал меня по плечу.
— Ничего, Бруно, ничего.
Но потом, закрыв глаза, все же продолжал спрашивать: разве не истинная независимость, если тебе нужно для себя лишь столько, сколько умещается на ногте большого пальца? Что ответишь на такой вопрос? В конце концов не остается ничего другого, как согласиться, лишь для того, чтобы он наконец отстал.
Всем, что я ему показывал и говорил, он мало интересовался, и подчас я просто диву давался, как мало он знает; к примеру, он не мог назвать самого обыкновенного голубя — вяхиря, вдруг севшего на Судную липу, не знал и никогда не слышал и того, на что могут сгодиться светящиеся гнилушки, которые образуются внутри пустого ствола. Это меня так поразило, что я охотно задал бы ему еще ряд вопросов, просто чтобы выяснить, чего он еще не знает, но по его лицу было видно, что он задумался и вообще отсутствует, поэтому я промолчал.
Но вдруг все началось сначала, вдруг он непременно захотел узнать, что лично мне принадлежит, я должен был все ему перечислить, и, насколько я мог вспомнить, я все ему назвал; куртка и дождевик, рубашки, яловые сапоги, рабочие брюки, и вешалка, и посуда; он лишь кивал, словно регистрируя каждый предмет, и я хорошо помню, что все-все ему перечислил, вплоть до янтарной капельки, подаренной мне Иной.
— Хорошо, Бруно, — сказал он и затем пожелал узнать, многого ли мне недостает, на что я ответил:
— Когда мне что-нибудь надо, мне это дает шеф.
Но, видно, он не был доволен моим ответом и, немного подумав, спросил:
— А свободным, ты чувствуешь себя свободным и ничто тебя не обременяет?
На это я сказал:
— Если только шеф будет держать меня при себе, мне больше ничего не надо.
Доволен он был, лишь когда я рассказал ему, что карманные деньги, которые иной раз получаю от шефа, а иной раз от Доротеи, прячу раздельно в два тайника — где эти тайники, его не интересовало, хотя я бы сказал Максу, он всегда был так добр ко мне. А потом он рассказал мне о человеке[3], который понял, что собственность — это кража, поскольку дары земли, по существу, принадлежат всем или должны принадлежать всем; на это я ничего не мог ему сказать, я не мог подтвердить, что это так, поскольку сразу подумал о шефе, который лишь для того приобрел эту израненную землю, солдатскую землю, чтобы ее преобразить и заложить свои культуры, дающие пропитание не только нам, но и многим в Холленхузене. У Макса было в запасе еще много вопросов, он даже временами не замечал, что я больше помалкиваю, но когда мое молчание казалось ему слишком долгим, он с запинкой отвечал на свои вопросы сам, и даже когда мы двинулись к лугам и по их краю в сторону Датского леска, он все еще вопрошал, почему это так, что тому, кто имеет, непременно надо больше иметь.
Чибисы уже прилетели, они носились над лугами, круто поворачивали и продолжали свой ныряющий полет, пока мы чересчур близко не подошли к гнездам, тут они нас атаковали, но все их атаки и отвлекающие маневры были напрасны, меня они не могли провести, я быстро рассчитал, где должно быть гнездо, достал яйца и предложил Максу попробовать. Я показал ему, как проделать в яйце два крохотных отверстия, осторожно, чтобы не раздавить скорлупу, и как одним глотком высосать содержимое, но он не захотел пробовать, даже глядеть не захотел, как я глотаю яйца чибисов, зажмурил глаза и отвернулся.
Может, он подумал, что я могу проглотить уже насиженное яйцо или даже птенчика, может, он это подумал, но я сразу вижу и чувствую, лишь немножко потрясу, как далеко там, внутри яйца, зашло дело, лишь один-единственный раз я собрался было высосать яйцо, где уже был птенчик. А если уже слишком далеко зашло, я сразу же кладу обратно в гнездо; нападения чибисов нечего бояться, они только поднимают шум, кричат и пугают, хлопая крыльями и поднимая ветер, но кидаться на тебя и клевать — этого чибисы не делают.
Поскольку Макс никак не мог себя заставить попробовать яйца чибисов, я решил доставить ему другую радость: там, в Датском леске, привести его к укрытой яме, где я прятал своих корневых человечков, человека-змею, кривоногих плясунов, яйцеголовых, мы при корчевке на них наткнулись и вырвали их из земли, я и шеф. Отмытые в Холле, высушенные и побелевшие, они стали такими же жесткими, как шпангоуты извлеченной нами из земли лодки, ни одно лезвие их не брало, мои корневые человечки хранили свои своевольные формы, и позы их были так разнообразны, что я часто лишь диву давался, чего только не приходит корням в голову. Трехногая женщина. Человек-спрут. Подметальщик и циркач на ходулях. Макс мог выбрать любого.
Позже, я подарил их ему позже, потому что, еще не доходя до Датского леска, мы услышали равномерные удары топора и разгневанный голос; и, никого еще не видя, уже знали, что это голос Лаурицена — он бранится, угрожает и временами срывается от бешенства. Мы только обменялись взглядом, Макс и я, а потом медленно двинулись дальше, пока не увидели шефа, он преспокойно рубил деревья, тонкие стволы, предназначенные для изгороди, он, казалось, вовсе не обращал внимания на Лаурицена, вел себя так, будто его не замечает, со знанием дела оглядывал ствол, проводил по нему рукой, валил дерево и тут же принимался обрубать сучья.
Лаурицен, видно, не решался преградить ему дорогу или, зайдя спереди, ему угрожать, он держался на приличном расстоянии и со стороны рычал и облаивал шефа, без конца упоминая о своем старом праве и обычном праве, и грозил Шлезвигом.