Учебный плац — страница 33 из 85

Мне непременно надо зашить дыру в кармане, дыра, конечно, от ножа, металл упирается в ткань, упирается и трет, и когда я хочу что-то вытащить из кармана, там оказывается дыра и ничего больше. Жестяная коробка с принадлежностями для шитья должна лежать под подушкой, золотисто-желтая коробочка, которую мне однажды принесли Тим и Тобиас, эти маленькие мучители, что предметом своих шалостей всегда избирают меня; конечно, Ина велела им отнести мне коробочку с шоколадными сердечками. В тот вечер, когда я сердечки ел, я был готов к тому, что мои мучители наполнили одну из шоколадок горчицей или перцем, но мне не пришлось плеваться, все были хороши.

Как будто в дверь постучали? Кому это я нужен сейчас, кто подошел по боковой дороге? Не может того быть, нет, это он, он стоит перед моей дверью, одетый во все темное, и держит в руке шляпу: напыщенный заяц, которого Макс и Иоахим встречали на станции, опекун или врач; вот он опять стучит, нерешительно, но не так, как Магда, та стучит либо кулаком, либо всей ладонью. Кого нет дома, тот не обязан открывать, но ведь, кончив работу, я же должен быть дома, может, они меня видели из крепости, а может, он уже слышал мои шаги; знать бы только, что́ он от меня хочет. Надо освободить кресло, живо убрать старую рубашку, просто сунуть за занавеску, и резиновые сапоги, полотенце и тарелку туда же; теперь он может войти.

— Да? Кто там?

— Господин Мессмер? — спрашивает он.

Откуда он знает мою фамилию, мы же с ним никогда не встречались, да и никто так ко мне никогда не обращался: господин Мессмер; это наверняка плохой знак, но теперь уж надо открывать. Его кисло-сладкая улыбочка, как и на перроне, крупные резцы и эта печаль в глазах, словно что-то его угнетает.

— Простите, если я нарушаю ваш заслуженный вечерний отдых, — говорит он, — но мне поручено с вами переговорить. Разрешите на минутку войти.

Поручено? Кем поручено? Это я его сейчас спрошу, как только он усядется, я у него спрошу.

— Входите.

Каким быстрым взглядом он окидывает комнату, и как мгновенно из глаз его исчезает печаль, уступая место любопытству, в один миг он все охватил и зафиксировал в памяти; указывая на сломанные часы в мраморном корпусе, он говорит:

— Прекрасная вещица. — И потом добавляет: — А у вас тут очень мило. — И, не меняя тона: — Моя фамилия Мурвиц. — И при этом усаживается в старое кресло, которое много лет назад мне подарил шеф.

Мне остается только сесть на табуретку и предоставить ему слово, ему, который назвал меня так, как никто еще не называл в Холленхузене. Видно, его слепит свет, он немного отодвигается в сторону, дружелюбно смотрит на меня и уже говорит то, о чем я хотел его спросить: итак, это господин Мурвиц из Шлезвига, и он представляет интересы семейства Целлер.

Что он хочет этим сказать? О каких, собственно, интересах говорит? Я его не понимаю, знаю только, что должен сейчас быть начеку, пусть даже он мне ободряюще кивает и расхваливает ларь, подаренный мне Доротеей. Правда ли, тихо спрашивает он, что я уже более двадцати лет живу с семейством Целлер? На что я отвечаю:

— Уже тридцать один год, я был с ними с самого начала.

— Господи, — говорит он, — тридцать один год, сколько за это время случается, сколько всего пережито, хочешь ты того или нет. — Он закрывает глаза, может, размышляет о том, сколько сам он за прошедшие тридцать один год пережил, и затем качает головой, усмехается, не веря, словно это слишком много для минутного воспоминания.

— Мне рассказывали, — говорит он, — что вы с господином Конрадом Целлером очень близки и что он в конце войны, так сказать, ввел вас в свою семью.

Десантная баржа, она кренится и тонет; прыгающие, в полном снаряжении прыгающие в воду солдаты, и плывущие лошади, они фыркают и храпят, бьют копытами по воде, и желтый, уносимый волнами плот, с которого машут и кричат люди, а потом вывернутые, исполненные страха глазные яблоки, мокрая шея, удары.

— Он меня вытащил, — говорю я, — когда мы тонули, шеф нырнул за мной и меня вытащил.

— Это мне рассказали, — говорит он, — и я также узнал, что он и при втором несчастном случае спас вас от еще худшего. Это так?

— Если бы не шеф, я бы тут с вами не разговаривал, наверняка нет.

Он увидел книгу, которую подарил мне Макс, берет ее в руки и спрашивает взглядом мое согласие, я киваю, и теперь он листает ее, читает дарственную надпись и про себя усмехается. Если он представляет интересы семейства Целлер, то он пришел и от имени шефа, во всяком случае, он не может являться опекуном, временным опекуном, как говорила Магда, не исключено даже, он здесь, чтобы передать мне от шефа весточку, наконец какая-то определенность. Надо только следить, чтобы мысли у меня не разбегались, надо быть собранным, потому что он, возможно, захочет еще что-то от меня узнать, хоть и знает достаточно; вероятно, он только желает, чтоб я подтвердил ему то, что ему уже известно. Мне нравится его голос, его хрипловатый голос.

— Значит, можно с полным правом сказать, господин Мессмер, что вы были с ним рядом с самого начала, были его спутником, внесшим и свою долю в дело всей его жизни?

Он говорит это и выражает свое одобрение движением губ. Что мне ему на это ответить, я могу только сказать:

— Так охотно, как я, верно, никто для него не работал. Так охотно.

— О вашей преданности я слышал, — говорит он и еще говорит: — Как хорошо, что у господина Целлера был кто-то, на кого он мог целиком положиться, кого посвящал в свои планы, с кем в крайности мог и провернуть что-то, никого не касающееся. Кто вершит большие дела, должен иметь человека, на которого он мог бы опереться. Надо думать, вы многое вместе пережили и выстояли?

— Да, — говорю я, — мы многое вместе пережили за эти годы, иногда я боюсь, что всего и не упомнишь, но пока я, видимо, ничего не забыл, как начнет смеркаться, всегда что-то припоминаю, и каждый день что-то другое.

— Правильно, — говорит он, — так и надо поступать, ежедневно час на воспоминания, воспоминания — капитал, от которого мы не можем отказываться.

Как одобрительно он все разглядывает, как задумчиво останавливает взгляд на моих вещах, наверняка он здесь с ведома шефа, не то он не вел бы себя так дружелюбно. Если он сам о том не скажет, я его напрямик спрошу, под конец спрошу, как здоровье шефа.

— Можно ли сказать, господин Мессмер, что вы после стольких лет являетесь как бы доверенным лицом, я хочу сказать, даже особо доверенным лицом?

Что он хочет этим сказать, я никогда еще не задумывался над тем, являюсь ли я доверенным лицом, я лишь выслушивал и выполнял то, что поручал мне шеф, и желал лишь одного — чтобы он был мною доволен.

— От меня, — говорю я, — он никогда ничего не запирал и не прятал, например поквартальную книгу, все оставлял на виду — если вы это подразумеваете.

— Нет, нет, — говорит он, — вы меня не так поняли, под понятием «доверенное лицо» я имел в виду такой пост, при котором вы были бы более обо всем осведомлены, чем другие, могли бы давать советы, оказывать влияние.

— Тут я одно скажу: во всем Холленхузене не найдется человека, который мог бы давать советы шефу; если ему нужен хороший совет, то он дает его себе сам.

— И в этом году тоже? — осведомляется он и добавляет: — Вы скорее всего это бы заметили, господин Мессмер, поскольку мало кто с ним так близок, как вы.

Стоит мне всерьез задуматься, Бруно, так ты мой единственный друг, — сказал мне однажды шеф, а он всегда говорит то, что на самом деле думает.

— Так как же? — спрашивает он, и я говорю:

— Тут никто ему в подметки не годится, ему достаточно только взглянуть, и он уже знает, что к чему.

— Но это не значит, что господин Целлер не изменился в своем поведении, характере?

Ладно, уж пусть узнает.

— Шеф стал каким-то грустным, — говорю я, — грустным, а может быть, и ожесточенным, во всяком случае, он не такой уравновешенный, как раньше. — И еще добавляю: — Может, он чувствует себя всеми покинутым…

Он задумался, видимо, мысленно оценивает мой ответ, кивает, как бы соглашаясь, и тише обычного говорит:

— Такие созидатели, как господин Целлер, люди, посвятившие жизнь одной задаче, как правило, индивидуалисты, спустя какое-то время неминуемо становятся индивидуалистами, тут они следуют определенному закону.

Вот он опять задумался, проводит языком по крупным резцам и с такой силой сжимает ручки кресла, что кожа на сгибе пальцев белеет. Его внезапная серьезность, прерывистое дыхание.

— А не может ли быть, господин Мессмер, что какая-то болезнь так изменила господина Целлера, я хочу сказать: не жаловался ли он вам в последнее время на недомогание? Или, может быть, странно себя вел, например принимал совершенно непонятные вам решения?

Макс сказал, когда заходил сюда: «Шеф много для нас сделал, теперь мы должны что-то сделать для него». И еще он сказал: «Ты же член нашей семьи, Бруно».

— Не замечали ли вы у господина Целлера признаков мрачности, смятения или слабоумия?

— Главным образом грусти, — говорю я, — и еще, может быть, снисходительности и великодушия. В последнее время он куда больше мне спускал, чем прежде. Когда он застал меня за тем, что я рву и высасываю хвоинки молодых елей, он только покачал головой и молча пошел дальше. В последнее время шеф стал молчаливее, это да, — говорю я и вижу, как он навострил уши, сейчас он за это уцепится, станет бить в одну точку, и он спрашивает:

— Значит ли это, что он уже больше не делится с вами своими планами, как это было раньше, что он держит про себя свои главные намерения?

Знать бы только, куда он клонит, почему он во все это вмешивается, но мне надо что-то сказать, чтобы он этим удовлетворился и ушел.

— Так вот, что касается главного, то это шеф всегда держал про себя, по-своему обдумывал и лишь тогда открывал, когда все уже созрело, — говорю я.

Почему он сейчас улыбается, только ему ведомо, надеюсь, что разговор окончен, у меня здорово жмет в висках, и самое благое дело было бы разок-другой стукнуться лбом о косяк, но он представляет интересы семейства Целлер, а потому я, видно, обязан все выдержать.