Учебный плац — страница 40 из 85

— Болван, черт побери!

Ина узнала первая, от нее мы услышали, что Майке лежит в Шлезвиге и не может и, видимо, никогда уже не сможет ходить. Падение что-то у нее повредило, не знаю точно что, то ли позвоночник, то ли голову. Когда Ина рассказывала, Иоахим сидел как оглушенный, уставившись в одну точку, меж тем как Доротея и шеф обменивались взглядами; так он сидел довольно долго, потом вдруг вскочил и вышел из дома, причем никто его не окликнул и не спросил, что он намерен делать. Они позволили ему уйти, весь день о нем не упоминали, словно бы не беспокоились о нем, однако поздно вечером, уже совсем стемнело, Доротея принялась возиться на кухне, видимо, подогревала что-то, распахнула туго открывавшееся окно и снова закрыла, ходила взад и вперед, стучала чем-то и скребла. Я все это слышал, лежа под одеялом. Видимо, была уже поздняя ночь, когда Иоахим вернулся, я засыпал, просыпался и вновь засыпал, но, так как решил не спать при его возвращении, я и проснулся, во сне услышал его голос, его сникший голос, сообщивший Доротее, что в Шлезвиге его в больницу не допустили, выпроводили без всяких объяснений, несмотря на все его просьбы и упорство, ему не разрешили войти в палату, и вот он здесь и просто не знает, что ему делать.

— Что же мне теперь делать, — все повторял он, и если такой человек, как Иоахим, подобное говорит, то это, поверьте, многое значит.

Доротея, та быстро сообразила, что остается делать; ей достаточно было какое-то время самой хорошенько подумать — и всякий раз ей приходило в голову, чем можно другому человеку помочь, все равно, будь то мне или Ине, подчас даже и шефу, она что-то придумывала; и однажды утром она посвятила нас в план поездки на юг, туда, где пустоши и леса, впервые на целые две недели она захотела уехать, вместе с Иоахимом, в страну овец.

— Нам это обоим необходимо… — И еще добавила: — Когда нас здесь не будет, только тогда вы поймете, что мы для вас значим.

Иоахим не радовался предстоящей поездке, только молча наблюдал, как Доротея все для него укладывает, и когда я отнес их багаж на станцию и махал вслед тронувшемуся поезду, мне в ответ помахала только Доротея, а Иоахим нет.

Жжение скоро пройдет, у меня более тугая кожа, чем у Иоахима, она грубее и туже, приживленное веко чуточку бледнее другого, но особой разницы между ними нет. Сегодня Эвальдсен никакой работы мне не задаст; увидев меня в хорошей одежде и выбритым, он непременно захочет узнать, куда я собрался или кого ожидаю, наверно, спросит то, что уже несколько раз спрашивал: «Ну, Бруно, так на кого ж ты сегодня хочешь произвести впечатление?», но из меня он ничего не вытянет, ровным счетом ничего. Наверняка они все уже за работой. Может, надо бы отдать в починку часы, всем они сразу бросаются в глаза, все мне завидуют и хотят подержать в руках красивый мраморный корпус, причем вряд ли кто заметил, что на моих часах только одна-единственная стрелка, только меньшая, большую я сам отломил, она была почти такой же острой, как лезвие ножа, тонюсенькая ранка сильно кровоточила и никак не хотела заживать.

Осмотреть, я просто должен осмотреть нашу землю, ту часть, что лежит к северу и которую, как говорят, он предназначил в своей дарственной мне; хотя мне стоит только закрыть глаза, чтобы сразу все увидеть, мне хочется сейчас все спокойно обойти, от низины до колодца, до валуна, до ветрозащитной полосы, затем к ограде и дальше вдоль лугов Лаурицена и снова назад, к низине. Кому я нужен, тот меня найдет, всегда меня находили. Много бы я дал, чтобы сегодня был Иванов день, тогда бы я прикрепил к фуражке веточку ежевики, потому как в Иванов день кто носит на фуражке ветку ежевики, тот становится невидим, заверил меня шеф, он сам это проверил там, откуда он родом: он невидимкой слышал все, что говорилось в доме, сидел на перилах моста и прислонялся к забору невидимый, и его рабочие проходили мимо и вели себя так, будто были одни. Так же вот и я хотел бы сейчас пройти по нашим участкам незамеченным, сосредоточившись, чтобы меня со всех сторон не окликали, не показывали на меня пальцем и не смотрели мне вслед.

Если то, что говорят, правда, значит, шеф хочет, чтобы мне досталась бо́льшая часть участков с хвойными — елью, лиственницей, араукарией и голубыми елями, моими голубыми елями, и всем, что довольствуется тамошней песчаной почвой; можжевельник тоже станет моим — я мог бы постоянно жевать его ягоды, высушенные на открытом воздуху и свету месте. Однако сосны, свои красивые парковые сосны, кора которых после пятидесяти лет приобретает пестро-белый цвет, шеф вряд ли мне предназначил, но если то, что говорят, правда, я получу трехлетние сеянцы тиса, которые так чувствительны к солнечным ожогам.

Нет, этого не может быть, они ошибаются, хотят меня испытать или разыгрывают меня, но почему, почему шеф никогда меня не спрашивал, считаю ли я себя способным управлять землей, он, который здесь всем распоряжается, ведь хорошо знает, что я с этим не справлюсь, не смогу все мгновенно решать, как он, который сразу понимает суть дела и, походя продолжая разговор, вырывает ненужные растения. Однажды он мне сказал: «В нашем деле, Бруно, главное не видишь, а чувствуешь». Но так как ему обо мне все известно и он знает меня как никто другой, он, конечно, не поручит мне того, с чем я не справлюсь. Но если это правда, то когда-нибудь мне будут принадлежать и участки с некоторыми плодовыми, низкоствольными и шпалерными посадками из яблонь, а по другую сторону — из черешен, для торможения роста которых в высоту шеф использовал медленно растущие подвои, поскольку высокорослые формы деревьев затрудняют сбор урожая.

Здесь, у однолетних теневыносливых вишен, мы тогда брали пробы земли, до сих пор слышу стук молотка, которым он забивал в землю обрезок железной трубы, самой обыкновенной трубы, заменявшей нам почвенный бур, и все еще ощущаю между пальцами эти пробы — клейкие, зернистые и грубые. Там находился учебный блиндаж с закопченной амбразурой, при резком восточном ветре и в дождь мы искали там укрытие, в самый бункер мы не забирались, поскольку он был забит высохшими отбросами, мы оставались снаружи, смотрели на покрытую рубцами солдатскую землю и думали каждый о своем. Земля свежая, богатая, гумусированный песок и мягкий суглинок, а где ей нужна известь, она ее получает. На участках нечего ни менять, ни улучшать, я оставил бы все так, как сделано шефом, даже высокоствольные липы, которые, верно, скоро отправят для посадки аллей, я бы там оставил.

Это Мирко, да, да, я тебя вижу, он вносит в землю симазин — против сорняков, против всходов светочувствительных сорняков; хотя у шефа имеются среди сорняков и друзья, мы должны избавлять от них почву, ведь они самые опасные конкуренты культурных растений, между ними идет вечная борьба за воду и питательные вещества, а между молодыми растениями — и за свет. Нет, я не подойду к нему, не стану интересоваться ни им, ни его опрыскивателем, не то он еще решит, что я собираюсь его проверить: правильно ли составлена смесь, подумал ли он о выносливости и о том, что каждая почва требует своей особой обработки. Не могу себе представить, что он знает то, что знаю я, что Магда со своими новостями сперва идет к нему, не могу такое подумать. И чего он всегда такой веселый, так важничает; какую бы работу ему ни поручили, он выполняет ее так, будто от нее все зависит, все наше существование, самой что ни есть чепуховой работой норовит обратить на себя внимание.

Между нами полное понимание, между посадками и мной, иногда я с ними беседую, как это делает шеф, иногда его же словами хвалю; тисы — больше, чем лиственницы, поскольку они вынуждены защищаться от птиц и мышей; но больше всех других я расхваливаю голубые ели, когда они уже посажены в гряду и привязаны к колышку. Голубые ели, те меня всегда узнают, я это чувствую, они не шевелятся, не выпрямляются, услышав мои шаги, и все-таки меня узнают, протягивают мне свои зеленые мягкие лапы, которые я готов без конца держать в руках и осторожно поглаживать. Может, если б на то была моя воля, я бы увеличил число участков с голубыми елями, мог бы отказаться от лип, а также от теневыносливых вишен, чтобы вместо них посадить голубые ели; а в остальном все могло бы остаться как есть. Уже нет ям, шеф оказался прав. Мне уже незачем бояться, как в прошлое дождливое лето, когда передо мной постоянно открывались глубокие ямы, темные ямы, и не только тут, в посадках, но и на Тополиной аллее, и даже в Холленхузене, мне приходилось на каждом шагу остерегаться, как бы передо мной вдруг не оказалась яма и я туда не упал, под конец я ходил только ощупью, но шеф позаботился о том, чтобы ямы исчезли и я мог снова уверенно ходить.

Они здороваются со мной, оба снимают кепки, это люди Элефа, они подстригают нашу ветрозащитную изгородь, зеленую стену; возможно, Эвальдсен сегодня послал бы меня к ним, чтобы я им показал, как это делается; но я уже вижу, они слишком усердно взялись за нижние ветки, а боковые подстригают так, что все будет криво и косо. Беспорядочно растущее надо убрать, торчащее, чтобы освободить место ведущим побегам; не осторожничайте, ничто так не способствует росту, как хорошая обрезка. Удивительно, как растения в живой изгороди поддаются воспитанию, если только достаточно рано начать их формировать.

На валун, мне надо взобраться на валун, с него я смогу почти все обозреть. Как легко серые лишайники рассыпаются в порошок, обращаются в пыль и все же не умирают. «Когда нужно, — сказал однажды шеф, — лишайник может ожить на любом камне, он цепляется за него и живет на свой лад». Как режет глаза солнечный свет! Пронизанный им воздух дрожит над нашим морем деревьев. Значит, это и еще все вплоть до железнодорожной насыпи и до сложенной мною каменной ограды — это тот участок земли, на доходы с которого мы живем, его радость, его гордость, та земля, что он будто бы предназначает мне. Кто владеет ею, тот не может не выделяться, о нем станут судачить, о его происхождении и способностях, и многого, очень многого от него ждать — советов и указаний; он должен будет постоянно доказывать свое превосходство и не терпеть особых неудач. Стоит ему появиться, как в