[4] я запомнил, Макс называет его всегда только «мастер» и много о нем говорит, о его значении и о том, что все написанное им столько лет назад справедливо и по сей день.
Я всегда представлял его себе в кожаном фартуке, сидящим за столом, на котором лежит открытая книга, а рядом с книгой стоят кувшин с водой и кружка, и через крохотное оконце на книгу падает луч света. Иначе я не могу себе его представить. Многие люди суть то, что они имеют, говорит он, и не хотят иными быть, и это нехорошо. Свободным должен быть человек, свободным от всех вещей и дел, как внутренних, так и внешних, свободным, и это хорошо. Неплохо, если мы чем-то владеем или что-то делаем, но мы не должны быть связаны, прикованы цепями к тому, чем владеем или что делаем.
И откуда только эта усталость, она растет вместе с теплом, вечерние облака застыли над лугами, точно слезами смоченными прибрежными лугами Мемеля, что, бормоча, бежит мимо, но из глубины что-то, поднимаясь, сверкает, словно бы разлетаются маленькие звезды, может, рыбий король куда-то держит путь по дну своей реки, среди водяной капусты и всего затонувшего, что там осело.
Нет, не пойду обедать, как бы это их ни удивило; сегодня не пойду на кухню, чтобы получить тарелку из оконца, скорее всего кисло-сладкую чечевицу, заправленную салом; когда-то на Коллеровом хуторе это было любимым блюдом шефа. О том, какое мое любимое блюдо, мне нечего долго раздумывать: это не угорь в желе, не мясной рулет в томатном соусе, да и не тушеные свиные ножки, а с самого детства и до сих пор гусиные потроха, хорошенько разваренные с горохом — голубовато отливающие желудки, шейки и ножки, а также кусочки кожи со спинки, меня не смущает, что они шероховаты из-за стержней перьев.
Ина, когда подавали гусиные потроха, всегда делала гримаску и сразу же перекладывала куски мне, оттого что питала отвращение к белесой гусиной коже; Иоахим тоже не очень ее любил, но все же съедал; не прикасался он только к желудкам и отодвигал их на край тарелки. Однажды Ина сказала:
— Вот увидите, когда-нибудь у вас еще вырастут перья и вы, может, станете летать над Коллеровым хутором.
Лизбет очень редко готовит мое любимое блюдо, да у нее оно и не такое вкусное, как гусиные потроха, которыми нас прежде потчевала Доротея; зато у нее хорошо получаются груши с фасолью, и голубцы, и рис с корицей, которого я мог бы съесть раз в семь больше, чем она мне кладет. Когда Лизбет в духе, то, случается, готовит и что-нибудь особенное: свиные ножки с жареным картофелем или хлебный пудинг с ванильным соусом; если же вместо первого и второго подает лишь похлебку с кусочками говядины, или густой соус, или еще картофельный суп, тут я сразу догадываюсь, что она не в духе. Нет, я не пойду обедать.
Кто это у сеянцев тиса? Скорей всего, Элеф, неизвестно, удастся ли мне еще пойти к нему в гости, Элеф, который непременно хочет походить на некоторых холленхузенцев и потому бегает по участкам только в деревянных башмаках; как он неестественно держится, как нетвердо стоит на ногах — это от комков глины, налипших к подошвам. Однажды он хотел надо мной подшутить, взволнованно подозвал меня: «Скорее, господин Бруно, только взгляните, господин Бруно», его деревянные башмаки, мол, будто бы за одну ночь пустили корни, эдакие тоненькие, с волосок, корешки, которые он показал мне, чтобы я на них подивился. Я сразу же увидел, что тоненькие корешки приклеены, но не подал виду, сказал только, что теперь башмакам требуется хорошая поливка, тут же схватил лейку и наполнил деревянную обувку до самых краев, этого Элеф никак не ожидал, но от души смеялся, когда я уходил. Он попросту оставил тукоразбрасыватель на месте, не то что Мирко, тот поехал бы на нем обедать.
Одного пота мало. Прежде, так говорит шеф, землю кормили только по́том, но этим никакую землю не насытишь, мы не можем себе этого позволить; чтобы земля нас отблагодарила, мы даем ей навоз и торф, сфагновый торф, — эти удобрения заботятся о питательных веществах и перегное, в курином помете еще больше питательных веществ, но они слишком концентрированны, а костяная мука и роговая стружка слишком дороги. Четыре года потребовалось шефу, чтобы мы узнали, что лиственные древесные породы предпочитают навоз, тогда как хвойные лучше растут, если получают торф.
Семь; семь раз стучит только Магда, да, это ее платок с якорем, подзорной трубой и бухтой троса, сейчас она снова постучит, она знает, что я дома, Магда это ощущает, это чувствует; раньше в помятом судке она мне много чего приносила, жареный карбонад и рыбное филе. Надо открыть, надо впустить ее.
— Иди, садись, — говорю я, — садись в кресло.
Она не снимает платка, видно, очень торопится; как небрежно ставит она судок на стол, на этот раз Магда, конечно, пришла не только затем, чтобы принести мне поесть, с таким серьезным, таким озабоченным лицом она здесь редко когда сидела.
— Что-нибудь случилось, Магда? С шефом?
— Мне надо тебе кое-что рассказать, Бруно, но не спрашивай меня, откуда я это знаю, знаю, и все, и можешь быть уверен, что все именно так. — Она говорит это без всякого выражения, запинаясь, словно должна сообщить мне приговор.
— Так скажи же, наконец, что случилось? — Почему она так на меня смотрит, словно я невесть что натворил, я ведь никому еще ничего дурного не сделал. — Почему ты так на меня смотришь, Магда?
— Из-за тебя, Бруно, они возбудили судебное дело о признании шефа недееспособным, также из-за тебя, если я верно поняла. Они это сделали и подписали, потому что шеф составил дарственную, по которой ты должен получить лучшую здешнюю землю, после его смерти тебе будет принадлежать лучший участок и какая-то доля инвентаря. Понимаешь, что это значит? Если все сложится так, как того хочет шеф, тебе будет принадлежать здесь пожалуй что третья часть, причем земли, которая стоит больше, чем все остальное, ты только представь себе, кем ты станешь, если все выйдет так, как того хочет шеф… С тобой сразу придется всем считаться.
— Ну вот, снова начинается неразбериха. Кто только все это придумал? Мне шеф ни слова не говорил, даже и не намекал на то, что составил и подписал дарственную, и, чтобы ты знала, Магда, мне ничего не надо, и я ничего не жду, только бы оставаться с ним сколько можно, вот чего мне хотелось бы, только этого. Почему ты качаешь головой?
— Выслушай меня, Бруно, что случилось, то случилось, эта дарственная существует, этот договор дарения, но другие в крепости не могут с этим примириться, не хотят признавать того, что решил шеф, и потому ополчились на него, да и ты, Бруно, должен быть готов ко всему, я тебя предупреждаю. Они слишком много теряют, поэтому они предпримут что-нибудь и против тебя, я это поняла из их разговоров. «Слабоумный» — вот как выразился человек, который у них в гостях, и он имел в виду, конечно, тебя. Он сказал: «Этот слабоумный не может обладать чувством ответственности, а тот, кому достанется эта земля, должен по меньшей мере сознавать обязанности, которые на себя берет».
Как тихо Магда говорит и как она отдалилась, все расплывается и становится смутным, и сквозь нарастающий гул голос Магды:
— Не знаю, Бруно, не знаю, что тебе делать, но поговорить с шефом ты должен.
— Сегодня вечером, Магда, я буду в крепости, они велели мне прийти. Не уходи, побудь еще немножко, ты должна посоветовать, что мне делать, что мне им отвечать. Да, я знаю, тебе надо идти.
Когда рука ее лежит у меня на плече, ко мне сразу же возвращается спокойствие.
— Не спеши, Бруно, — говорит она, — все внимательно выслушай и не спеши, не торопись отвечать «да» и не торопись отвечать «нет», у всех слишком много поставлено на карту, так что нельзя торопиться с ответом. — И еще говорит: — Ты должен все запомнить и потом все рассказать мне, я постучу к тебе, как бы ни было поздно. Вот так.
Никогда не слышу, как она закрывает дверь, так мягко, так бесшумно она это делает, в два прыжка она уже на дороге, оборачиваться она наверняка не станет.
Этот, с его желтоватыми резцами, Мурвиц, он здесь сказал: «Вас много чего ждет, господин Мессмер», — и еще сказал, что семейство Целлер не намерено мириться с такой дарственной. Если б только знать, что он имел в виду, когда говорил: меня много чего ждет, но уж, конечно, ничего хорошего, наверняка что-нибудь они там для меня придумают, может, станут за мной следить, меня запугивать, как тогда, когда у нас стали исчезать инвентарь, посевной материал и рассада в горшках и подозрение пало на меня. Подозрение. Всегда кто-то за мной следил, кто-то, не спускавший с меня глаз ни днем, ни ночью, он выступил из тени деревьев Датского леска, когда я возле Большого пруда ломал камыш, выступил и тут же снова скрылся в тени, он следовал за мной по участкам — я слышал вокруг шорох и треск, — ожидал меня в тумане у реки, подслушивал у моей двери, и всегда ему удавалось оставаться неузнанным.
Если они и сейчас отрядят кого-то за мной шпионить, я не стану скрывать это, а расскажу шефу, он уж будет знать, что делать, он, однажды назвавший меня своим единственным другом. На худой конец я могу и здесь запереться, на оба замка и засов можно положиться, их не так-то легко сломать, и всему, что мне предстоит, придется остаться снаружи и ждать. К насилию они навряд ли прибегнут, но если на это пойдут, то и я могу устроить им хорошенький сюрпризец, достаточно одного удара моей серпетки — откинуть назад голову и сильный поперечный разрез слева направо.
Картофельный салат и тефтели; какие они рыхлые и как крошатся, Лизбет, конечно, здорово переложила в них хлеба, в буфете на станции они тверже, старее и тверже. Если бы распоряжался не шеф, то Лизбет, верно, уже завтра пришлось бы убраться из Холленхузена, она и я были бы первыми, кого отсюда попросили бы, но пока что еще он решает, кому можно оставаться в сарае для инвентаря, и его воли достаточно, чтобы Лизбет сохранила свою комнату там, в крепости. Там много пустых комнат, не знаю, право, сколько их за это время набралось, но еще тогда, при въезде, оказалось несколько лишних комнат, впрочем, это меня не касается; мне не было жизни в крепости, я никогда не возвращусь в тот подвал.