Ах, Ина, никогда больше не ходили мы вместе в кино.
Что им в крепости было нужно, вот это я не прочь был бы узнать, может, Элеф опять обратился с какой-нибудь просьбой, может быть, даже принес приглашение, Элеф, который в важных случаях всегда отправляется в сопровождении всех своих домочадцев, жены, и дочери, и сестры жены, эдаким эскортом проходят они мимо моего окна.
Однажды, когда Доротея была у зубного врача, туда же явился Элеф с раздутой щекой и в сопровождении шести своих земляков, терпеливо дожидавшихся перед кабинетом врача, чтобы потом отвести его домой.
У шефа горит свет, и там, где сидят остальные, тоже свет горит, издалека крепость можно принять за освещенный корабль, скользящий между посадками. Надо не спеша одеться. Не торопись отвечать «да» и не торопись отвечать «нет». Главное — все внимательно выслушай. И не стой сгорбившись, сказала Магда. Задавать вопросы, если уж необходимо, и хорошо запоминать ответы, потому что, когда придет Магда, она захочет все узнать. Эх, поскорей бы уж вернуться сюда.
Его там нет, все уже собрались, а шефа все еще нет. Ина и Макс сидят рядом на диване, Иоахим — в одиночестве на мягкой табуретке, Доротея — откинувшись в кресле с высокой спинкой, конечно, они все ждут шефа. И он ждет, этот Мурвиц, видно, только что прочитавший вслух одну из бумаг, что лежат перед ним рядом с чашкой чая. Перед каждым стоит чашка с чаем, и наверняка никто еще не притронулся к печенью в вазе; может, мне быстренько улизнуть и вернуться, когда здесь появится шеф, шеф, который всегда все за меня говорил, но Мурвиц уже на меня щурится, Макс уже мне машет, я должен быть совершенно спокоен и еще раз старательно вытереть ноги, так, чтобы Иоахим это видел.
— А вот и Бруно, садись рядом со мной. Хочешь чашку чаю?
— С удовольствием, — говорю я.
Как ты осунулась, Ина, по тебе видно, что ты плакала, что ты плохо спала, вот уже второй раз ты стискиваешь виски, тоньше и костистее вряд ли могут быть пальцы, чересчур уж тонкие для двух спаянных вместе колец.
— Не хочешь ли печенья, Бруно, — с прежней теплотой говорит Доротея, пододвигает мне вазу и сразу же снова откидывается на спинку кресла.
Почему мне так кивает Макс? Почему он мне подмигивает, мы ведь с ним ни о чем тайком не договаривались, у него нет никаких причин меня успокаивать, но, может быть, что-то обращает на себя его внимание, ведь я еще не прикасался к чашке, может, он хочет, чтобы я сперва выпил чаю. Большая, написанная масляными красками картина за его спиной: маяк своим слабым светом указывает вход в гавань паруснику с остатками такелажа, картина эта уже дважды падала, бац — и лежит на полу, хотя никто к картине не прикоснулся, причем оба раза это случалось при гостях.
Я должен сосредоточиться, должен быть настороже, одним взглядом Доротея предложила Мурвицу начинать, и он понял, одного за другим нас оглядывает, словно хочет нас сосчитать, опускает голову, сейчас он своим хрипловатым голосом заговорит, установит, что еще одного человека недостает.
— Итак, прискорбная причина, по которой мы здесь собрались, всем ясна, — говорит он, но не говорит, что шефа еще нет и нам, наверно, следует еще немного подождать, этого он не говорит, значит, они решили обсудить все без него, видимо, он им вовсе не нужен, поскольку то, что они затевают, делается за его спиной. — Господин Мессмер уже был мною извещен о существовании договора дарения, ему также известно, что договор вступает в силу по кончине господина Конрада Целлера.
Почему они все на меня уставились, я не видел никакого договора, я не присутствовал, когда шеф его подписывал в Шлезвиге, чего же они так на меня смотрят, словно я во всем виноват, и чего они хотят от меня?
— Что касается господина Мессмера, то он поставлен в известность о пунктах договора, — добавляет Мурвиц и склоняется над бумагами.
Доротея, она всегда была добра ко мне, всегда меня защищала; я должен держаться Доротеи, она почти столько же знает обо мне, сколько и шеф. Как озабоченно она на меня глядит, как печально сейчас улыбается.
— Все мы, Бруно, — говорит она, — все тревожимся за шефа, он очень изменился в последнее время, задал нам немало загадок. Может быть, ты и сам это заметил, ну конечно же, заметил, ведь он ни с кем так часто и так охотно не бывает, как с тобой. Наверняка ты обратил внимание, что он уже не тот, что прежде. Ты понимаешь, Бруно, о чем я говорю?
Я только кивнул, и она удовлетворилась моим кивком; только бы знать, куда они гнут, у них наверняка имеется план, и если я их разочарую, они меня прогонят, наверняка прогонят. Иоахим-то охотно сделал бы это сейчас, он еле сдерживает нетерпение, иногда раскачивает ногой и вот уставился на меня, смягчает выражение лица, нога перестает раскачиваться, и он говорит:
— Ты должен понять, Бруно, иногда приходится делать что-то скрепя сердце, это необходимо, чтобы предотвратить худшее, и мы все убеждены в том, что так следует поступить сейчас. Шефу нужна наша помощь, он уже не тот, каким мы его знали прежде. Мы думаем, что его подкосила болезнь, понимаешь, при которой он подчас уже не дает себе отчета в своих поступках. И чтобы мы могли помочь шефу, нам необходимо все знать, ты должен сказать нам, что тебе показалось странным, когда вы оставались одни. Ведь тебе кое-что показалось странным, не так ли?
— Да, — говорю я, не подумав, уже ответил «да», не собирался говорить, а сказал.
— Так расскажи, Бруно, этим ты поможешь шефу.
Что мне сказать? Что временами он казался мне испуганным, что однажды он упал и какое-то время был без сознания? Что, случалось, он избегал встречи со мной? Его нерешительность. Задумчивость, в которую он подолгу впадал. Его подарки, которыми он по-настоящему напугал меня. То, что он вдруг в самый разгар работы вдруг принимался разговаривать с кем-то невидимым — как правило, это были лишь краткие предостережения, резкие приказы.
— Нет, — говорю я, — что он болен — этого я никогда не замечал.
— Очень важно, чтобы вы припомнили, — говорит другой голос, говорит Мурвиц, — поскольку необходимо предотвратить серьезную опасность.
— Но послушай, — говорит Иоахим, — мы же при этом были, ты и я, когда шеф впервые отказался идти в Датский лесок, он не решился туда вступить, послал нас, а сам остался ждать на опушке. Отчего бы это?
Деревья, шеф не мог смотреть на вершины деревьев, ему казалось, что они могут на него повалиться. И я говорю:
— Но деревья, бывает, неожиданно валятся, может, он это подумал, может, побоялся, что не сумеет достаточно быстро отскочить.
— А ты когда-нибудь видел, чтобы дерево само по себе упало, — спрашивает Иоахим, — так вот, ни с того, ни с сего рухнуло?
Срубленное — да, спиленное, подкопанное, вырванное — да, но безо всякой причины, как гром среди ясного неба, Бруно еще не видел, чтобы падали деревья, за все годы не видел.
— Это же шеф, надо думать, просто вообразил, — говорит Иоахим. — А ты как считаешь?
Я не знаю, что отвечать, все уставились на меня, в животе какая-то тяжесть, но тут Доротея говорит:
— Твой чай, Бруно, он совсем остынет.
Не могу, чашка начинает дребезжать, едва я ее приподнимаю, я не могу пить.
— А ящик, — говорит Иоахим, — куда делся ящик с древними орудиями, помнишь ведь, каменными топорами, скребками, наконечниками стрел? Ты же помнишь?
Мы все складывали в ящик, шеф и я, еще когда мы распахивали землю, все орудия каменного века были отмыты и надписаны; при каждой находке мы прерывали работу и шеф рассказывал, чем жили здесь люди в самом начале, в великом тумане, среди незлобивых зверей, о каждом скребке, каждом топоре он рассказывал целые истории, я никогда не уставал его слушать, но однажды он сказал, что повезет ящик в Шлезвиг, в музей, о чем позднее забыл или, может, вообще передумал, во всяком случае, ящик остался здесь и вместе с нами переезжал.
— Ты же унес его в поле, — говорит Иоахим, — однажды вечером ты его унес, а шеф шел за тобой следом.
— Да, — говорю я, — так хотел шеф.
— Видишь, Бруно, а теперь расскажи нам, что вы сделали с орудиями.
Зачем ему это знать, если он уж знает остальное? Когда мы были одни на участках, шеф пошел вперед, всматриваясь в землю, у него была с собой лопата с коротким черенком, он ею вырыл яму и сказал: «Здесь», потом в другом месте опять вырыл яму и опять сказал: «Здесь», а я брал из ящика, что попадалось под руку, и опускал в яму, которую он тотчас засыпал.
— Зарыли, — говорю я, — мы порознь все зарыли, все, что в первые годы нашли. Он так хотел.
Откуда они все это знают? Они, значит, не спускают с нас глаз, шпионят за мной и шефом, ничто от них не ускользает, мне надо быть еще осторожнее, они только что опять обменялись многозначительными взглядами. Может, мне следует спросить, где шеф и придет ли он, но это им, наверно, не понравится, и не мне здесь задавать вопросы.
— Если я не ошибаюсь, Бруно, ты лет тридцать как живешь у нас, а может, даже и больше, за такой срок становишься своим человеком, пускаешь корни, чувствуешь свою причастность и уже по собственному побуждению берешь на себя определенную ответственность, — говорит Макс, отдувается и продолжает: — Пожаловаться, думается мне, ты не можешь, что было в наших возможностях, ты от нас получал, и от матери, и, конечно же, от шефа. Ты все равно что член семьи. Но именно поэтому и ты должен признать то, что признает каждый из нас, например известные обязательства, и не по отношению к одному человеку, а по отношению ко всем нам.
— Что вы все насели на Бруно, — говорит Доротея, она ободряюще мне улыбается, хочет, чтобы я выпил чай.
— Хорошо, — говорит Макс, — но мы же не требуем от него ничего невозможного, хотим только ему напомнить, что все это взаимно обязывает нас, например, к откровенности. Сейчас не время для игры в прятки.
Как он на меня глядит, как жестко, выжидающе, он и прежде иной раз доводил меня до головокружения своими вопросами там, под Судной липой.