А что человеку может быть даже больно, если он, пересиливая себя, бодрствует, это я уже раз-другой замечал: медленно-медленно возникает такая тяжесть в глубине глаз, тянущая боль пронизывает кожу, а голова начинает гореть — вот как сейчас. Какое-то время помогают щипки, но и они помогают не всегда. В ту ночь, когда Бруно с шефом были в карауле, когда мы сидели в грушевых участках, я бог знает сколько раз себя щипал, чтобы не уснуть, и все-таки незадолго до рассвета сон меня одолел, и когда тот контуженый трясун перелез через мою ограду и зашагал своей спотыкающейся походкой к валуну, шефу пришлось слегка толкнуть меня и потрясти.
Может, я потому заснул, что все прошлые ночи никто не показывался; мы рыскали и подстерегали, мы застывали, точно аисты, в тени и залегали меж маточных гряд — без всякого успеха; людей, что по ночам опустошали наши участки и увозили целые возы, мы не видели.
Но стоит мне открыть глаза, и все как рукой снимет — и сон, и притупление чувств, исчезает и оцепенение, мне не нужно переходного времени, как Магде, которая всегда поначалу ноет и не хочет, чтоб с ней заговаривали; подтолкнет шеф, встряхнет легонько — вот и достаточно, я сразу просыпаюсь, понимаю что к чему.
Глядя по направлению вытянутой руки шефа, я увидел, как этот человек перелез через ограду и, не прислушиваясь и не оглядываясь, с трудом зашагал своей странной походкой к валуну, я подумал, что его наверняка выслали вперед, чтобы проверить нашу бдительность. Когда же шеф знаком дал мне понять, чтобы я отрезал чужаку путь к бегству, я уверен был, что мы наконец-то заарканили одного из них, одного из тех невидимок, которые брали, что им не принадлежало, всегда по ночам, когда никого из нас не было на участках. Они увозили все — и наши лиственные деревья, и наши хвойные и фруктовые деревья, — они совершенно точно знали, что годилось на продажу, и набирали все в таком большом количестве, что шефу после каждого их ночного посещения требовалась новая инвентарная опись, и не приблизительно подсчитанная, а составленная с помощью учетчика. Холленхузенская полиция тоже не обнаруживала никаких следов. Дуус ограничился тем, что раза два-три в открытую прошел по нашим участкам и занес в протокол наши потери, большего ему сделать не удалось; в ночные караулы должны были выходить мы, я всегда с шефом, Иоахим и Гунтрам Глазер караулили каждый отдельно.
Дорогу к бегству мне не было надобности ему отрезать, поскольку он, увидев меня, кивнул мне, кивнул с высоты валуна, подзывая к себе, обрадовавшись встретить здесь, в этот час человека. Я выждал, пока шеф, сделав крюк, не оказался за его спиной, и только тогда подошел к нему, к этому широкоплечему человеку, который приветливо со мной поздоровался и вежливо пригласил присесть рядом с ним. Я ничего не сказал ему, я все предоставил шефу, который бесшумно подошел и так неожиданно окликнул чужака, что тот испугался и скатился с валуна; он только переводил взгляд с одного из нас на другого и никак не мог объяснить свое появление. Если бы мы тогда знали, кто этот человек, что стоял смущенный перед нами, если бы мы только знали! Когда шеф заметил ему, что он находится на частновладельческой земле, он кивнул и сказал:
— Я знаю, господа, я знаю.
Он сделал рукой какой-то неопределенный жест в сторону наших участков и покачал головой так, как если бы не в состоянии был понять, насколько же здесь все изменилось в последние годы. Шеф спросил его, не из Холленхузена ли он пришел, на что он ответил:
— Нет, нет, из куда более дальних мест. — И улыбнувшись, добавил: — Я люблю ранние прогулки.
Обо всем, что он увидел у нас, он отозвался с восхищением, на него произвели впечатление аккуратные шпалеры, что тянулись по долине и спускались в низину, огромный дом на холме — он не сказал «на командном холме», — и ограда ему понравилась, которую я сложил, когда мы здесь начинали; тут мне стало ясно, что он все здесь знает из прошлого. Он не раз и не два извинился за свое появление, посожалел, что оторвал нас от наших трудов, а как осмотрительно он ходил по нашей земле, доказывает его след, на который он неоднократно обращал наше внимание. Видимо, молчание шефа побуждало его безостановочно говорить; он наверняка охотнее всего ушел бы, но, поскольку ему неясно было, какие у нас намерения, он оставался и говорил, говорил, восхищаясь и сожалея.
Внезапно он как-то конвульсивно вздрогнул, прервав свои излияния на полуслове, и согнулся под углом, словно в него угодила пуля; вытянув за спину руки, он нащупал валун и тут сразу же тяжело осел на корточки. Как учащенно он дышал, какими нервными движениями пытался сцепить свои руки. Его качало, он дрожал, его трясло. Он как-то беспомощно поглядел на шефа, беспомощно и так, словно бы чего-то стыдится, а я удивился, что шеф так спокоен, он ничего не сказал, раз только сложил руки чужака, чтоб тот мог обхватить колени, и это все. Напрасно двигал чужак губами, точно что-то сосал, я сразу догадался, что он хочет сигарету, но у нас их с собой не было, и длилось все это недолго, пока его трясучка не прошла и он поднялся без нашей помощи. Попрощался он сдержанно, сиплым голосом, а шеф ответил еще сдержаннее, а затем мы долго смотрели ему вслед, как он, спотыкаясь, шел к каменной ограде и спустился по заболоченному участку к Холле. Надо думать, шеф по моему виду понял: я не согласен был просто так отпускать этого чужака — и потому сказал:
— Не он, Бруно, он не из тех, но мне хотелось бы знать, что ему здесь надо.
— Может, его просто выслали на разведку, — сказал я.
Но шеф ответил:
— Не с такими руками, Бруно, и кроме того, он контуженый, трясун.
— А если он только прикидывался перед нами? — спросил я.
— Он не прикидывался, — сказал шеф, — его когда-то, видимо, задело, может, на войне, может, засыпало, как моего связного, тот тоже стал трясуном, это результат контузии.
Я крадучись двинулся за Трясуном; шеф ничего не ждал от этого, но ничего не имел против того, чтобы я следовал за ним по пятам, ведь Трясун был первый, кого мы задержали с тех пор, как выходили в ночной караул. Он ни разу не обернулся, и потому мне не пришлось укрываться за деревьями и средь высокой травы. Я шел за ним, пригнувшись, и видел, что он спустился к деревянному временному мостику, к загаженным доскам настила, по которым переходила скотина Лаурицена, там он сел и уставился на катящую свои воды Холле. Из-за горизонта пробивался узкими желто-красными полосами свет, наводя первый блеск на луга, придавая Холле ее искрометную черноту, а чужак сидел, словно ждал восхода солнца; время от времени он бросал что-то в воду, видимо травинку или листья, и смотрел, как они уносились. Я ни минуты не сомневался, что он знает нашу Холле, и окончательно убедился в том, когда он встал и пошел вдоль берега, до водопоя для скота, за которым было самое глубокое место Холле, взрослый там еще достает до дна. Вода там катится неторопливо; она выбрасывает из глубины водовороты, и они, добегая до берега, растекаются, а что плавает в водовороте, то поначалу кружится, а потом, подхваченное течением, уплывает дальше. Здесь чужак задержался еще дольше, чем у временного мостика; уставившись на воду, он стоял до тех пор, пока не взошло солнце, тогда он ушел, ушел по направлению к станции Холленхузен.
Шеф пожал плечами, он тоже не мог понять, что нужно было этому чужаку у нас на берегу Холле, этому Трясуну, которого мы тогда, карауля, первый раз встретили. Куда больше, чем о нем, шеф думал о тех, других, из-за которых мы опять напрасно провели ночь на участках, по нему видно было, как он огорчен и как сердится. Когда же он с такой силой ткнул своей пехотной лопаткой в землю, что только треск раздался, я понял, что он дал сигнал к отходу; мы молча зашагали рядом, каждый погруженный в свои мысли, но прежде, чем я с ним расстался, он сказал:
— Мы их изловим, Бруно, рано или поздно они нам попадутся, ведь терпения нам не занимать.
Мы их не изловили. Сколько бы раз мы ни караулили на участках, мы не видели никого; либо они побывали здесь еще до нас, либо не спешили вывозить деревья, пока мы были в карауле, нам волей-неволей приходила мысль, что они постоянно следят за нами и даже слышат, о чем мы договариваемся. Всем понесенным потерям шеф вел в конторе точный учет; он был вне себя, он был в полной растерянности, а порой терял самообладание, меня не удивило, что он решил захватить с собой ружье и держать его, пока будет в карауле, на коленях. На все, я считал тогда, что он способен на все.
Однажды, на рассвете, он подстрелил сороку и никакого интереса не выказал к тушке, этого раньше не случалось. Стоило мне только на ветку наступить или вздохнуть, как он сразу же шикал на меня и предостерегал движением глаз. Бывали ночи, когда я не осмеливался слова произнести, такой замкнутый и мрачный сидел он рядом со мной, а если вдруг что-то произносил, то я подчас даже пугался. Я догадывался, что он постоянно думает об этом деле, и был уверен, что он, который во всем всегда разбирался и все предвидел, в один прекрасный день захлопнет ловушку. Подозревал ли он уже тогда кого-нибудь, я не знаю, но знаю, что он приобрел привычку каждого, кого встречал, спрашивать о его работе или глядеть вслед людям, долго и раздумчиво, он глядел так даже вслед Иоахиму и Гунтраму Глазеру. Не только Бруно замечал в те дни, что кое-кто старался избегать встречи с шефом.
Зимой ночные визиты прекратились, снежной зимой, которая потрудилась на наших участках, как хорошая кондитерша, и надела на все наши растения шапки и колпаки, ну и сыпал же там снег, ну и сверкало все кругом, когда дул ветер или когда налетала стая ворон. Невидимки больше ничего не увозили, редкие следы на земле были только наши, мы уже начали подумывать и о делах, а не только о пострадавших участках, но один человек не мог выбросить их из головы, где бы он ни находился, и это был шеф. Он не мог отделаться от мыслей о них. Он, видимо, страдал, что никого не изловил; а что потери создавали ему известные трудности, он и виду не подавал. Его мрачные раздумья, его рассеянность. Его изыскания и расспросы. Даже в новогодний вечер, когда мы гадали на растопленном свинце, по лицу шефа видно было, что занимает его больше всего. Обхватив обеими руками стакан с грогом, шеф сидел в углу, уставившись на сырое пятно, которое оставил его стакан, и едва ли слышал, как истолковывались забавные фигурки из свинца. А когда Ина объявила, что он всем настроение портит, он только печально к