Учебный плац — страница 73 из 85

— Нет. Но, может, она очень устала, или у нее были сильные боли, — говорю я, — когда такой грузный человек долго лежит недвижно, так и дают себя знать всевозможные болезни и болячки.

— Ты, возможно, прав, Бруно.

Говорит он это рассеянно, я же определенно чувствую, что он рассчитывает и обдумывает что-то другое, может, какой-то план, от которого ждет для себя пользы, он забывает даже шарить вокруг лучом своего фонаря.

— Послушай, Бруно, а что, если мы вместе навестим как-нибудь Лизбет, хочешь? Ты же никогда не выезжаешь. Сколько я помню, ты еще никогда не бывал в городе, а это подходящий случай, я возьму тебя с собой в машине. Ну, как считаешь?

— Пожалуй, — говорю я.

— Значит, договорились?

— Не знаю еще, — говорю я.

А он в ответ:

— Ну подумай, Лизбет это заслужила.

Вот удивится он, если Лизбет и при втором его посещении не скажет ни единого слова, она же не хотела, чтобы к ней приходили, она поручила Магде сказать всем об этом, только нас двоих она рада видеть, шефа и меня.

— Может, нам взять с собой шефа, — говорю я, — если он поедет с нами, Лизбет будет очень рада.

— Он уже был у нее, — говорит Иоахим, говорит так резко, словно он на шефа в претензии. — Да, он был у нее один, никто не знает, как он туда добрался.

А что шеф у нее уже побывал, Иоахим заметил сразу, как вошел в палату, он тотчас все увидел.

— На ночном столике, Бруно, лежало доказательство, лежал подарок шефа, медаль.

Иоахим выключает фонарь, останавливается, стоит почти вплотную ко мне и шепотом, словно нас могут подслушать, говорит:

— Этой медалью, Бруно, шеф был сам когда-то награжден.

— Наверняка он ее забыл, показал Лизбет, положил на ночной столик и потом забыл, — говорю я.

Но Иоахим знает лучше:

— Не забыл он ее, а подарил, бездумно отдал, как многое другое. Ты не поверишь, Бруно, но есть проблемы, о которых шеф не в состоянии больше судить, словно он утратил разумное к ним отношение, и поскольку он не в состоянии этого осознать и оценить, он не в состоянии нести за это ответственность. Вот как обстоит с ним дело.

Знать бы только, что ему на это ответить, лучше все-таки было бы мне сразу идти домой, где меня ждет свежее молоко, копченая селедка и булка с изюмом. Теперь он направил луч на маточные гряды, он повернулся, пошел дальше и через плечо говорит:

— Мы все знаем, Бруно, как ты к нему привязан, знаем, что значит для тебя мой отец, именно поэтому ты должен быть готов к кое-каким переменам. Может, ты и сам давно заметил, что шеф совсем не тот, каким он был прежде, ты наверняка это заметил. Нам, во всяком случае, пришлось заключить, что он совершает безответственные поступки, каждый из нас независимо друг от друга это установил. Что он уже сделал и что он делает, может всем нам принести беду, и тебе тоже, Бруно, а раз это так, мы обязаны что-то предпринять, с тяжелым сердцем, в порядке самозащиты.

Он замолчал, он ждет, он надеется, что я подтвержу его слова, но я ничего не скажу, я сдержу данное слово.

— Вполне возможно, Бруно, что очень скоро ты разделишь это наше мнение, ты достаточно часто бываешь с моим отцом, понаблюдай, сравни и подумай, и если сочтешь, что наша озабоченность не лишена оснований, так приходи ко мне, я всегда готов с тобой поговорить. Ты меня понял?

— Да, — говорю я и тут же добавляю: — Ну вот и пришли, теперь мне, пожалуй, пора домой.

Как легко я это сказал, он даже головой не покачал, только остановился и, посмотрев вслед, направил луч фонаря на мою дверь, чтоб я быстрее нашел замок.



Все еще не слышен свисток локомотива, все еще не слышен. В память о Гунтраме Глазере я посадил миндальное дерево, по Ининому поручению. Может, ночной поезд опаздывает. Она стояла рядом, в черном платье, и молча смотрела, как я сажаю деревце. А может, он уже протащился мимо, ночной поезд, а я не услышал свистка, со мной уже такое случалось, что я чего-то не слышал или не видел. Она поблагодарила и ушла, одна, еще до того, как я полил деревце и утоптал землю. После того как пройдет ночной поезд, я легче засыпаю, сам не знаю почему, знаю только, что это у меня уже давно. Потом я всего один раз встретил ее у могилы, тогда, когда удалял засохшие ветки деревца.

Для меня никакого значения не имеет, если порой приходится дольше обычного ждать свистка локомотива, я лежу совсем спокойно и прислушиваюсь, мысленно представляю себе локомотив, как он пробирается среди старых сосен. Ина тоже поначалу считала это несчастным случаем со смертельным исходом, точно так же, как Макс и Доротея, и я; пастор Плумбек, который произнес надгробную речь, тоже ничего больше того не знал и говорил о трагическом несчастье.

Более удачного дня для похорон и быть не могло, во всяком случае в Холленхузене: ни ветерка, зеркально-голубое небо, в воздухе — аромат сохнущей травы, а от гравия на Главной дороге изливался такой жар, что кое-кто из мужчин украдкой расстегивал пиджак. Птицы, охотнее всего я подобрал бы камешки и швырнул их в зябликов, отмечающих заливистым пением границы своих владений, и двух черных дроздов я охотнее всего отогнал бы. Четверо мужчин подняли гроб, в котором лежал Гунтрам Глазер, и поставили на небольшую, на резиновом ходу, тележку, напрягаться им не пришлось, тележка, стоило к ней прикоснуться, катила по Главной дороге вниз, к Кольцевой дороге, к выложенной дерном могиле. Сразу же за тележкой шла Ина, держа детей за руки, за ней шли шеф и Доротея, и мать Гунтрама Глазера, после них — Макс, я и Иоахим, и на некотором отдалении — вся похоронная процессия.

Ина — без траурной вуали, легкая, исхудалая, лицо серое. И словно маленькие, хрупкие господа в длинных брюках — оба мальчика. Шеф шел, сжав губы, с высоко поднятой головой и словно окаменев — он, который уже все знал. И Макс, вздыхающий от жары, и Иоахим, какой-то пришибленный.

Рядом с краем могилы насыпали слой темно-серого гумуса, жирного суглинка — зернистой смешанной земли; мы со всех сторон обступили могилу, разомкнули свои ряды, провожающие разделились — кое-кто встал на скамеечки, хотел было даже вскарабкаться на надгробные камни, только чтобы лучше видеть, но все-таки на это никто не осмелился. Солнце слепило, на нашей стороне приходилось время от времени прикрывать глаза, и шеф тоже прикрывал — он долго переступал с ноги на ногу на суглинке, чтобы стать поудобнее, и раз-другой ухватил меня за руку, словно хотел удержать равновесие. Гроб подняли над могилой и поставили на лежащие поперек доски, тросы уже были приготовлены, пастор Плумбек взошел на земляной холмик и начал молиться — в эту минуту я увидел его, увидел Трясуна.

Он появился из-за кирпичной часовни, прошел между древних могильных камней, окидывая взглядом провожающих, время от времени он оглядывался, словно боялся, что будет здесь узнан, и был, видимо, доволен, что все происходящее наблюдает на известном расстоянии. Во время молитвы Трясун приблизился, шаг за шагом, его прямо-таки притягивало все ближе и ближе, он не удовольствовался тем, что приблизился к провожающим, но стал протискиваться сквозь их ряды, мимо Эвальдсена, который был в черном пиджаке, мимо Магды. На какое-то мгновение он исчез за кустом, а в другой раз его скрыла плотная группа, но ускользнуть от меня ему не удавалось, я не терял его из виду, что было мне необходимо, хотя при этом не так уж много улавливал из того, что говорил пастор Плумбек над гробом. Он говорил о цветущей молодости, это я помню, и еще я помню, что он сказал:

— Ибо всякая плоть — как трава, и все величие человека — как цветок сей травы.

Ина не плакала, но Доротея, та всхлипывала, ее всю трясло, Максу пришлось ее поддерживать.

Внезапно Трясун оказался в самых первых рядах, он стоял за Иной и детьми и там, видимо, хотел остаться, он опустил голову и сложил ладони, он и вправду скорбел, каждый мог это видеть, и, возможно, поэтому — из-за его скорби — никто из стоящих вблизи не заинтересовался его особой, хотя на нем был неважнецкий костюм в елочку и выглядел он довольно-таки опустившимся; но вдруг его заметил шеф. Шеф нащупал мою руку, сжал ее, я глянул на него, а он, подхватив мой взгляд, перевел его на Трясуна; и так, чтоб это никто не услышал, прошептал:

— Вон, Бруно, впереди, вон он стоит, задержи его.

Сказать-то было ему легко, а я стал соображать и рассчитывать. Пастор Плумбек говорил о неисповедимой воле божьей, Доротея всхлипывала еще сильнее, провожающие стояли недвижно, слушали, уставившись взглядом кто куда, а сам он, которого я должен был схватить, казалось, предался скорби, отрешился от всего мира, оттого-то я не мог просто так подскочить к нему, нет, я не мог. Лопатка, передо мной лежала маленькая лопатка, которой провожающие бросают на гроб горстку земли, я поднял ее и, повернувшись спиной, стал продвигаться вперед, делая вид, будто хочу отнести ее Ине и детям, ведь они вправе были воспользоваться ею первыми, я проскользнул к ним, не обратив на себя особого внимания, сунул лопатку в суглинок и, отступив, встал рядом с Трясуном. Тот застыл в своей скорби и даже, видимо, не заметил, что я встал рядом, легкая дрожь пробегала время от времени по его телу, он не переставая горбился и легонько тряс головой. Он что-то бормотал, не воспринимая слов пастора Плумбека, я понял, что он произносит про себя собственное надгробное слово — так мне показалось.

Посреди заключительной молитвы он поднял глаза, выпрямился, посмотрел на меня, на лице его промелькнула опасливая улыбка, тут он внезапно кивнул мне и пошел, пошел медленно, с достоинством, мимо провожающих и дальше к кирпичной часовне, а там он исчез. Входная дверь часовни была открыта, меня затянуло внутрь, я оказался перед холмиком из венков, перед букетами, которыми был покрыт пол, аромат лилий меня прямо-таки опьянял. Я не видел его, но ощущал его близость и потому отошел к стене и стал ждать, а спустя немного тихонько позвал его, но он не откликнулся, не ответил. Я решил, что он спрятался в одной из двух служебных комнаток, и потому я пошел на цыпочках между рядами стульев и, открыв первую дверь, заглянул в вечные сумерки какого-то чулана, но не стал спускаться по ведущим вниз двум, не то трем ступенькам, отойдя, я открыл вторую дверь, теперь я уже считал, что ошибся, что вторая каморка тоже служит чуланом. Меня обдало холодным сквозняком, я уже хотел сойти вниз по высоким каменным ступеням, но напрасно искал рукой перила, на какое-то шарканье я обернулся, может, слишком резко, не знаю, я обернулся и стукнулся обо что-то, во всяком случае, я подумал, что я головой о