Шеф не спит, в его комнате все еще горит свет, и он стоит там у окна, это его силуэт, может, он смотрит в мою сторону и прикидывает, когда зайдет ко мне. Но там еще кто-то. Ина. Ина и он.
Он никак не уходит и не уходит. Стоит со своим портфелем и так упорно и заинтересованно наблюдает за мной, словно хочет сам научиться, как вручную пересаживают из горшка в горшок, при этом у него в запасе такое множество вопросов, что я охотнее всего притворился бы глухонемым. Его зовут Гризер или Кизлер, я не разобрал как следует его фамилии, потому что он всегда говорит как-то в сторону, с этаким затяжным смешком, который вовсе и не настоящий смех. Знать бы мне только, о чем хочет он в такую рань говорить с шефом, его портфель не так уж набит, времени у него сколько угодно, а чтоб сделать заказ, не надо же являться в темном костюме и причесываться так своеобразно, как причесан он: волосы зачесаны не вперед и не назад, а все — с одной стороны на другую. Но кто знает, может, это тот человек, которого прислал суд, чтобы он внимательно присмотрелся к шефу, и которого шеф сам выставил за дверь, может, это тот человек, который по официальному поручению здесь все вынюхивает, меня не удивит, если они начнут на свой лад собирать доказательства, меня это не удивит.
Почему мы не пользуемся больше глиняными горшками, спрашивает он, прежде, тогда ведь молодые растения сажали в глиняные горшки. Ради сохранения влажности, говорю я, стенки глиняного горшка пористые, вода быстро испаряется, в наших пластмассовых горшках она держится дольше. А теперь он хочет еще знать, почему мы применяем четырехугольные горшки, а не круглые, но ведь он же сам видит на моем рабочем столе, что стеллажную площадь удобнее использовать именно с четырехугольными горшками. Ну и вопросы он задает. Посадочная машина. Да?
— Я глянул на вашу посадочную машину, на ней сидят сразу три человека рядом и сажают.
— Времена, когда мы еще работали сажальной мотыгой и клиновидной лопатой, давно прошли.
— А нет ли машины для рассаживания растений в горшки, — спрашивает он, — она же наверняка сделает больше, чем вы руками.
— Нет, машина сделает не намного больше, мы уже пробовали: шеф распорядился, чтобы несколько человек рассаживали сдельно вручную, а для сравнения в то же время рядом работала машина. Мы проиграли чуть-чуть.
— Никогда бы не подумал, — говорит он.
Как он разглядывает нашу богатую смесь, дотрагивается до горшка, глядит на мой рабочий стол: хочет дать мне понять, что все здесь производит на него впечатление. Это его, это наверняка его послали они к нам, чтобы дать заключение о шефе, видимо, он пытается поначалу выспросить нас.
— Тут приходится лишь стоять да восхищаться, чего только господин Целлер не выращивает на своей земле.
Выращивает — так он выразился.
— Его никто не проведет, — говорю я, — он глянет и все сразу поймет, к тому же он знает условный язык.
— Какой такой условный язык? — спрашивает Смехун; спрашивает удивленно, именно так, как я того ждал, от меня ему свои задние мысли не скрыть, кто хочет выспросить меня о шефе, тому нужно быть изворотливей. Стало быть, какой условный язык? Что бы такое мне ему преподнести, как ему услужить, во всяком случае, мне нельзя на него смотреть, мне надо и дальше пересаживать и говорить все как бы между прочим.
— Ну, это вот что, — говорю я, — господин Целлер — единственный человек, с которым наши растения и деревья разговаривают, я сам при том присутствовал, и не один раз, он, проходя, слышит, что они говорят, разбирается в сказанном ими и делает то, о чем они просят.
— Может, он слышит голоса? — спрашивает Смехун.
— Однажды, — говорю я, — когда мы при полнейшем безветрии ходили по участкам, ветки груш вдруг зашелестели, они шелестели своими едва распустившимися листьями, уже скрученными и искалеченными, однако господин Целлер внимательно прислушался, взял в руки несколько листков и сказал мне: так и есть, Бруно, они жалуются мне, что мягкокожие клещи в них впились, тут уж только акарицид поможет. А вот в другой раз. — продолжаю я, — он вдруг остановился и прислушался, точно так, как останавливаются на оклик и прислушиваются, я ничего не слышал, он же кивнул и пошел к высокоштамбовым деревьям, и, когда я к нему подошел, мне показалось, что я тоже что-то слышу, но я ничего не понял — едва слышное поскребывание и потрескивание я не понял. Стволы, хотите верьте, хотите нет, обратили внимание господина Целлера на крошечные следы восковых щитков, это та гадость, которую выделяют подушечница березовая и червец кленовый. Мы сразу поняли, в чем здесь опасность, и шеф тут же заказал инсектицид пропоксур.
— Только потому, что шеф знает их условный язык, — продолжаю я, — он может так много достичь.
— Верю вам безусловно, — говорит Смехун и, делая вид, что задумался, облизывает губы. — А может так быть, что ваши растения и деревья узнают его, когда он проходит мимо? — спрашивает Смехун.
— Наверняка тому есть немало примеров.
— Верю, — говорит он, — охотно верю, иначе кое-какие результаты нельзя было бы объяснить.
Он смотрит на свои часы — надеюсь, он наконец-то уйдет, а если он хочет еще что-то узнать, так пусть обратится к Эвальдсену, у того для чужаков самое большее два-три слова в запасе найдется.
— Есть у меня еще один вопрос, — говорит Смехун. — Этот условный язык, он, случаем, не записан?
Что он имеет в виду? Знать бы мне только, что у него теперь на уме, но ему, видимо, ответ вовсе не нужен, он ухмыляется и, попрощавшись, уходит прочь — надеюсь, он не принял всерьез все, что я ему порассказал.
Макс, это Макс кивает ему, я ничуть не удивлюсь, если они кое-что обсудят, прежде чем Смехун направится в крепость; может, история об условном языке теперь пойдет гулять по свету; мне безразлично, что́ они об этом подумают, поверят ей или нет — для шефа я бы еще почище истории выдумал, для него я все могу сделать. Шеф одержит верх, это я знаю, ведь ему никто в подметки не годится, он уже не раз уберегал нас от беды. Потери от сильных морозов. Гибель ста тысяч дубов. Вот это был, пожалуй, для него самый тяжкий удар — гибель наших дубов, он очень долго не мог с этим справиться, и окончательно забыть о том он все еще не в силах. Иной раз, когда мы высаживаем саженцы, лицо шефа вдруг темнеет, оно выражает давнее негодование, и так, что всякий, стоящий вблизи, слышит, он говорит:
— Надеюсь, здесь у каждого дерева есть свой «арийский» паспорт, иначе горе вам.
Поначалу я тогда вовсе не понял, что он задумал, он вышел из Датского леска, держа в одной руке трех- или четырехлетний дуб, который он там выдернул, и, увидев меня, только и мог сказать:
— Пошли, Бруно, идем.
Я все бросил и пошел за ним. Мы высадили наверняка больше чем сто тысяч дубов на участке между валуном и оградой, шеф хотел высадить их именно там, на мощных почвах, на которых в солдатские времена росли карликовые ели; как он и предвидел, дубы прекрасно развивались. Ах, как швырнул он принесенное деревце, как, ткнув в несколько наших молодых дубков, приказал мне:
— Выдирай их, живо!
Но я медлил и только таращился на него, тогда он повторил свое приказание с такой озабоченностью, что я испугался; я ухватил скользкий тоненький ствол, стал дергать его, рвал и тянул, и испытал истинную боль, когда затрещали корни.
— Положи его туда же, Бруно, оба рядом, и растолкуй мне их различие.
Так он сказал, но я все еще не понимал, что он от меня ждет, и он добавил:
— Сравни их, ну же.
Никакого различия я не обнаружил — ни в корневой системе, ни в стволах, ни в листьях, все листья были с черешками и с глубокими выемками, как и полагалось у скального дуба, мне не пришлось долго их изучать, одно деревце было точь-в-точь как другое.
— Ничего, — сказал я, — я не вижу никакого различия.
А шеф в ответ:
— Понимаешь, Бруно, я тоже не вижу, но эти чинодралы, засевшие в министерстве, они тебе, так они утверждают, это различие растолкуют. А поскольку они считают, что способны на это, давай вызовем их к нам, этих канцелярских крыс, этих горе-теоретиков.
Он покачал головой, вздохнул и поморщился и сжал пальцы так, что все суставы затрещали, а потом зашагал между деревцами и тщательно осмотрел два-три вблизи, от меня не укрылось, что он временами окидывал взглядом весь участок и пожимал плечами, так, словно бы не знал, что станется с дубками. А потом подозвал меня к себе. Взмахом руки описал полукружие над молодыми кронами. И сказал:
— Представь себе, Бруно, если бы пришлось их убрать, все под метелку.
— Убрать, — повторяю я.
— Из министерства получено указание.
Они выдумали новые инструкции, там, в министерстве, а чтобы их подкрепить, откопали еще и старые инструкции; шеф сказал, что это самые плохие инструкции, какие только можно себе вообразить, во всяком случае, они потребовали, чтобы все деревья выращивались только из немецкого посевного материала, иначе их нельзя продавать.
— Стало быть, нужна родословная, Бруно, представь себе, эти специалисты требуют для каждого растения родословную, вот что они надумали в своих кабинетах. Хотят, чтобы в немецкую землю попадал только немецкий посевной материал, не хватает еще, чтобы они предписали нам удобрять землю немецким коровьим говном. — И еще он сказал: — Слава богу, к нам это касательства не имеет, мы можем все подтвердить документально.
Больше я поначалу ничего от него не узнал, на полдня приехал Макс и ждал в крепости, а раз шеф хотел, то я пошел с ним, и мы оба поздоровались с Максом, которому вечером надо было ехать в Киль, где он должен был выступать перед многочисленным собранием. Нас накормили шоколадными оладьями и любимыми пирожными Макса — сдобными, разогретыми ломтиками маковника. Доротея позаботилась о том, чтобы мне, единственному, сразу положили на тарелку того и другого, Макс лишь улыбнулся, но сигнала — съесть все наперегонки, как в былые времена, — сигнала он мне не подал.
Еще пока мы ели, он пододвинул по столу к шефу подарок — свою новую книгу; шеф, прежде чем подтянуть ее к себе и открыть, довольно долго сидел, уставившись на нее, а когда Иоахим подал ему очки, то начал читать, тут и там понемногу. Одобрительно кивнув, он медленно выговорил название: «Прощание