Учебный плац — страница 79 из 85

— Подойди-ка ко мне, Бруно, — сказал он и качнул нашей канистрой.

Так как я сразу все признал, мне пришлось пойти с ним в отделение полиции; по пути мы только раз остановились, на площади, у пожарища, он показал на почерневшую от воды и пепла мостовую и на обуглившиеся стволы, он покачал головой, но сказать ничего не сказал. Кроме Дууса в отделении был еще один полицейский, он сел за пишущую машинку и смотрел на меня все время с сожалением, порой даже отваживался улыбнуться мне, я уж не знаю почему. Я взял все на себя. Когда меня спросили, не я ли разгрузил целый воз молодых деревцев и поджег их, я ответил: да. Когда меня спросили, знал ли я, что сделанное мною противозаконно, я сказал: да. И когда меня спросили, почему я совершил этот поступок, я сказал:

— Из-за распоряжения. По этому распоряжению мы должны были уничтожить все наши посадки дуба.

Я сказал это, но сразу заметил, что Дуус мне не верит; он не раз и не два спросил, правда ли, что я был один, и правда ли, что мне никто этого не поручал, как же господин Целлер ничего о том… и как же я незаметно на тракторе… и где я бензин… По его вопросам я понял, что он недоволен моим признанием. Когда я предложил проделать все еще раз, продемонстрировать им все, то молодой полицейский рассмеялся, но Дуус посмотрел на меня серьезно и спросил, понимаю ли я, вообще говоря, какие последствия мог иметь мой костер — из-за искр и тому подобного; на что я ответил, что при живом дереве и сырых листьях не бывает искр или очень мало, когда весь штабель уже сгорит. Подобный ответ он и слушать не хотел, он заговорил со мной очень строго и пригрозил штрафом, тут я вдруг испугался и заверил его, что все это сделал в первый и последний раз. Потом оба полицейских пошептались, не выпуская меня из виду, а я испугался еще больше.

Шефа я узнал уже по его шагам, он только раз стукнул и сразу же распахнул дверь, мгновение стоял он на пороге, тяжело дыша от быстрой ходьбы, а отдышавшись, кивнул полицейским, вошел и сказал:

— Значит, ты здесь, Бруно.

Он не удивился. А как же торопливо отвел Дуус шефа от меня и стал тихо объяснять ему, в чем тут дело, повернувшись ко мне спиной, он дал шефу протокол и на его вопросы отвечал одно:

— Конечно же, господин Целлер, нам известно, господин Целлер.

Это я, во всяком случае, слышал. И Дуус сразу же согласился, когда шеф пригласил его в крепость:

— Скажем, в два, господин Дуус, я буду там к вашим услугам.

Мне он так подмигнул, что никто не заметил, и так, что каждый слышал, резко приказал следовать за собой.

— У нас много работы. — И этим было все сказано.

Мы вышли вместе и на улице сели в вездеход. Еще немного, и шеф наехал бы на одного из рабочих, что граблями и метлами чистили мощеную площадь и раздраженно смотрели нам вслед, когда мы просто покатили по следам костра.

Среди участков, на одной из дорог, шеф внезапно затормозил, я решил, что он даст мне какое-нибудь задание, но он только смотрел куда-то в пространство, а через минуту-другую — никогда мне того не забыть — внезапно сказал:

— Спасибо, Бруно.

И опять двинулся в путь. Он что-то вполголоса напевал. Он выглядел как человек, уверенный в себе, как человек, согласный с самим собой, и он сказал куда-то в воздух:

— Знаешь, Бруно, я чувствую себя просто-таки лучше. Дешево это не обойдется, но я чувствую себя много-много лучше. И надеюсь, что тебе тоже много лучше.

Он подмигнул мне, и я проникся единственным желанием — всегда оставаться с ним.



Она плакала, конечно же, Доротея поплакала.

— Привет, Бруно. Быстрее тебя у нас никто не пересаживает. — Она говорит это и кивает мне с прежним дружелюбием и близко-близко подходит ко мне, чтобы посмотреть, как я работаю.

Что-то она принесла, что-то она прижимает к себе, словно желая это согреть, но мне нельзя особенно приглядываться, а уж спрашивать я и подавно не буду. Мне это не пристало.

— Все это ты уже пересадил?

— Да.

— Ты скоро все кончишь?

— Да.

Какой у нее нежный голос, вечно бы ее слушал.

— Я была у Элефа, Бруно, — говорит Доротея, — у него и у его близких.

— Элеф меня пригласил, — говорю я, — они собираются устроить праздник, и я приглашен.

— Я знаю, Бруно, мы тоже приглашены, и мы рады этому, но сейчас об этом не может быть и речи.

— Так ведь праздник откладывается, — говорю я.

— Да, Элеф сам решил отложить праздник, он же хочет, чтобы мы все были там, — говорит Доротея.

Теперь она ставит на небольшой столик то, что держала, прижимая к себе.

Семейство куропатки; это куропатка-мамаша с ее пятью птенцами, но как потускнело серебро, как потемнело, птенцы все смотрят на мать, они учатся у нее клевать то, что дает им спасительная чаща. Доротея гладит маленьких серебристых куропаток, рука ее дрожит, она сжимает губы, она явно готова расплакаться, а теперь она трет щеки, хотя ни единая слеза еще не скатилась.

— Так это, — говорю я, — так ведь это же куропатки шефа, они же стояли на подоконнике перед его письменным столом, всегда там стояли.

— Верно, Бруно, и туда мы их опять отнесем. Того же хочет и Элеф.

Больше она ничего не говорит, но я уже понимаю, все понимаю, — шеф, конечно же, отнес семейство куропаток к Элефу, подарил ему, так же, как мне он подарил часы и серебряные желуди, вернее, хотел подарить.

— Со временем многое усложняется, — говорит Доротея и берет в руки семейство куропаток. — Прежде, Бруно, я думала, что многое станет со временем проще, но все усложняется.

— Может, я их понесу? — спрашиваю я.

— Нет, они не такие уж тяжелые. Но когда ты здесь кончишь, надо перебрать картофель, обе кучи.

— Сделаю, сначала пересажу, что осталось, потом спущусь в погреб.

— Ну, дело это не спешное, — говорит Доротея на прощание и улыбается.

Она уходит, осторожно шагая, словно несет что-то живое, что может упорхнуть.

Ни слова о шефе, о том, что ему и всем нам здесь предстоит. Если царит молчание, значит, дело серьезно, сказал как-то Макс. Доротея нас не оставит, этого не случится. Она уезжала всего несколько раз и возвращалась всегда раньше, чем предполагала, просто потому, что нас ей не хватало. Но случалось, что она нас избегала, однажды даже несколько недель сидела запершись и никому не хотела показываться, кроме Иоахима.

Когда я вспоминаю те далекие времена, так сразу вижу того вороного коня — Мистраль, вижу огороженный выгон у Большого пруда перед Датским леском и Браво, рыжака с белым пятном на лбу, и каждый раз ощущаю ту самую резкую боль меж ребер. Шеф был не против, чтобы Нильс Лаурицен огородил лужайку у Большого пруда.

— Валяй, — сказал он, и еще: — Может, твое удобрение будет чуть дешевле.

И тем самым все между ними было улажено, а Нильс Лаурицен, который всегда был добр ко мне, взял меня с собой, отправившись на эту заброшенную землю, где я помог ему вбивать столбы и натягивать проволоку, в два ряда, в три ряда. Когда мы кончили, он привел своего вороного в загон, сам запер забор брусом и кивком подозвал меня, вместе мы следили за тем, как Мистраль, который долго стоял, навострив уши и хлопая хвостом, вдруг рысью поскакал к леску, словно хотел измерить свое новое владение, но он, видимо, счел, что слишком уж он медленно скачет, и тогда, внезапно перейдя на галоп, он помчал во всю прыть, только комья земли взлетали из-под копыт, он фыркал, грива его развевалась.

Нильс Лаурицен, заметив, что я хочу удрать, ухватил меня за рукав и удержал на месте, он показал мне на коня, который, не доскакав до забора, резко повернул и галопом, по кривой поскакал к нам, все еще энергично, во всю прыть, казалось, все кругом трясется и дрожит под его копытами. Его глаза — увидев его вытаращенные глаза, я вырвался. Бруно бросился в заросли ольхи и оттуда смотрел, как конь уперся копытами в землю, потом взвился вверх, встав перед Нильсом Лауриценом на дыбы, зафыркал, забил в воздухе передними копытами. Нильс Лаурицен не двинулся с места, он лишь протянул, словно просил о чем-то, руку к Мистралю, конь сначала затряс головой, но потом, кивая, подошел к нему, так что Нильс мог коснуться его ноздрей, погладить их.

— Иди сюда, Бруно, — крикнул он.

Крикнул не раз и не два, но я остался там, где был, ничто не могло выманить меня из укрытия зарослей ольхи, я и позднее не хотел, чтобы он показал мне, как надо обращаться с Мистралем, чтобы настроить его на дружеский лад. Этого я не хотел. Месяц, а то и два вороной оставался один в загоне, я наблюдал за ним только издали, смотрел, как он пасется или как трется шеей о столб, а подчас — может, его куснул слепень — галопом, задрав хвост, носится вдоль забора. А однажды в воскресенье там оказался Браво, рыжак.

Доротея уговорила нас всех вместе пойти к Большому пруду, по ее намекам каждый мог понять, что у нее заготовлен какой-то сюрприз; и что тот, кого ждала радость, — Иоахим — это тоже каждый мог понять, ведь Доротея все время подмигивала ему и вопросительно на него поглядывала. Хотя Иоахим был только вторым на чемпионате по выездке, Доротея называла его «мастер», надо думать, ей было бы приятно, если бы и шеф чуть с большим интересом отозвался об успехе Иоахима, но, кроме поздравления, шеф не сказал ни слова.

— Не хочет ли наш мастер еще кофе? — спрашивала Доротея.

Или говорила:

— У тебя, мастера, должен быть более непринужденный вид.

Это она, Доротея, настаивала, чтобы мы отправились к пруду, а выйдя из дому, взяла Иоахима под руку и ни разу не одернула моих мучителей, которые бежали впереди нашей группы и палками сбивали головки у всех цветов подряд — у репейников и у одуванчиков.

Лошади в загоне стояли с таким видом, будто одна обидела другую, они стояли, правда, тесно прижавшись друг к другу, но одна глядела куда-то поверх крупа другой, порой одна вскидывала голову, порой другая чуть била копытом. На солнце блестела шкура рыжака. Он первый нас узнал, угадал, видимо, что мы пришли ради него, поскольку сразу же оставил вороного, пошел нам навстречу, заржал и подбежал рысью, чтобы приветствовать нас — не меня, но