Учение о подобии — страница 28 из 46

Ответ предполагает проникновение в филогенетический смысл миметической способности. Однако при этом недостаточно иметь в виду только то, что мы вкладываем в понятие подобия сейчас. Как известно, круг жизни, в котором в давние времена господствовал закон подобия, был всеобъемлющим; подобие царило как в микрокосме, так и в макрокосме. Подобные соответствия в природе приобретают же подлинную весомость только благодаря познанию того, что все они без исключения служат стимуляторами и возбудителями миметической способности, которая реагирует на них в человеке. При этом следует помнить, что ни миметические силы, ни миметические объекты или предметы на протяжении тысячелетий не остаются одними и теми же. Более того, надо признать, что дар создавать подобия, — например, в танце, что является его древнейшей функцией, — а, следовательно, и дар их различать, изменялись в ходе истории.

Вектор этого изменения очевидно задан нарастающим ослаблением миметической способности. Ибо, по–видимому, перцептивный мир современного человека от магических соответствий между микрокосмом и макрокосмом и от аналогий, которые были в ходу у древних народов, сохранил лишь незначительные остатки. Вопрос в том, идет ли при этом речь о распаде этой способности или о ее трансформации. В каком бы направлении это преобразование ни проходило, о нем можно — хотя бы косвенно — почерпнуть кое–какие сведения из астрологии.

Необходимо принципиально считаться с тем, что в более или менее отдаленном прошлом к процессам, подражание которым считалось возможным, причислялись и те, что происходили на небесах. В танце и в других культовых действах осуществлялось такое подражание, создавалось подобие. Если же миметический гений действительно был жизнеопределяющей силой древних людей, то нетрудно представить себе, что именно новорожденный считался обладающим этим даром во всей его полноте, особенно в полном своем сопряжении с образом космического бытия.

Ссылка на область астрологии может дать нам первую опорную точку для того, что следует разуметь под понятием нечувственного подобия. Правда, в нашем наличном бытии больше не обнаруживается того, что когда–то привело к возможности говорить о таком подобии и, прежде всего, пробуждать его. Однако и мы все же обладаем неким каноном, который позволяет несколько отчетливее прояснить, что же означает понятие нечувственного подобия. И таковым каноном является язык.

За миметической способностью с незапамятных времен признавалось некоторое влияние на язык. Однако это происходило не на принципиальных основаниях: при этом не думали о каком–то более глубоком смысле, не говоря уже об истории миметической способности. Прежде же всего подобные рассуждения были теснейшим образом привязаны к привычной, чувственной области подобия. В любом случае определенную роль при возникновении языка отводили подражанию, именуя его ономатопоэтическим началом. Если же язык, что совершенно очевидно, не является конвенциональной системой знаков, то необходимо снова вернуться к мысли: каким образом они в свой наиболее примитивной форме предстают как основание для ономатопоэтического истолкования? Вопрос вот в чем: можно ли его развить и приспособить к более удачному пониманию проблемы?

Как утверждали: «Каждое слово — и весь язык — являются ономатопоэтическими». Трудно уточнить хотя бы общий ход мыслей, который мог бы содержаться в этом положении. Между тем понятие нечувственного подобия позволяет нащупать определенный подход. Ведь если мы расположим означающие одно и то же слова из различных языков вокруг некоего означаемого как их средоточия, то необходимо исследовать, каким образом все они — зачастую не имеющие между собой ни малейшего подобия — подобны означаемому, являющемуся их центром. Однако этот вид подобия необходимо прояснить не только на примере слов, означающих в различных языках одно и то же. Да и рассуждения наши вообще нельзя ограничивать устным словом. Они должны в такой же степени касаться слова письменного. И здесь следует обратить внимание на то, что письменное слово — в большинстве случаев, вероятно, выразительнее, чем разговорное — проясняет сущность нечувственного подобия посредством отношения его шрифтового рисунка к означаемому. Коротко говоря, именно нечувственное подобие создает перекосы в отношениях не только между высказанным и подразумеваемым, но и между написанным и подразумеваемым, а также между высказанным и написанным.

Графология научила нас распознавать в почерках образы, скрытые в бессознательном пишущего. Следует предположить, что миметический процесс, который таким образом проявляется в деятельности пишущего, возникнув в более отдаленные времена в качестве почерка, имел чрезвычайно большое значение для письма. Итак, почерк, наряду с языком, стал архивом нечувственных подобий, нечувственных соответствий между микрокосмом и макрокосмом.

Wie wundervoll sind diese Wesen,Как чудесны эти существа,
Die, was nicht deutbar, dennochКоторые все–таки толкуют
deuten,непонятное,
Was nie geschrieben wurde, lesen,Читают то, что не было
Verworrenes beherrschend bindenнаписано,
Und Wege noch im Ewig–DunkelnВластно связывают
finden.запутанное,
«Der Tor und der Tod»И находят пути сквозь вечную
von Hugo von Hofmannsthalтьму.
«Глупец и смерть»,
Г. фон Гофмансталь.

Эта сторона языка — почерк — не существует изолированно от другой — от семиотической стороны. Скорее, все миметическое в языке может проявляться, подобно пламени, только при наличии некоего носителя. Этот носитель и есть семиотическое начало. Поэтому смысловая связь слов или предложений представляет собой тот носитель, в котором только и — молниеносно — проявляется подобие. Ибо и порождение подобия, и его восприятие человеком во многих и притом важнейших случаях связывались со вспышкой. Промелькнув, она бесследно исчезает. Нет ничего невероятного в том, что быстрота письма и чтения увеличивает слияние семиотического и миметического в сфере языка.

«Что не написано, читают». Это чтение — древнейшее из всех: чтение прежде всех языков, чтение по внутренностям животных, расположению звезд и фигурам танца. Позднее, как опосредствующее звено нового чтения, вошли в употребление руны и иероглифы. Напрашивается предположение, что таковы были этапы, пройдя которые, миметический дар, каковой некогда послужил основой оккультной практики, вошел в письмо и язык. Таким образом, язык можно считать высшей ступенью миметического поведения и наиболее полным архивом нечувственных подобий: это медиум, в который вошли без остатка все прежние силы миметического порождения и восприятия, проникнув настолько глубоко, что ликвидировали наконец силы магии.

Benjamin, W. Über das mimetische Vermögen // Gesammelte Schriften, Hg. von Rolf Tiedemann und Hermann Schweppenhäuser. Frankfurt a. M. 1991. Bd. II/1. S. 210–213.

Примечания

Учение о подобии; О миметической способности

Обе работы представляют собой сильно отличающиеся друг от друга варианты одного и того же — в тематическом смысле — произведения; то есть они не соотносятся между собой как более ранний и более поздний, исправленный вариант одного текста (или, в любом случае, их соотношение не только таково). Более поздний вариант является переработкой более раннего не только в стилистических, но и в определенных содержательных аспектах: имеется в виду не только отход на задний план оккультных мотивов и мотивов языковой мистики, до известной степени неприкрыто определяющих лейтмотив первого варианта, — по сравнению с аспектами миметическо–натуралистической языковой теории во втором варианте. Насколько опасения, касающиеся адресатов этой работы, «главным образом» послужили причиной для ее переработки, — как предполагает Шолем, написавший в письме к ответственным редакторам издания, будто Беньямин «хотел слегка затемнить содержание работы, отправив ее конспект друзьям» (примечание, S. 1; рукопись в архиве Беньямина), — остается непроясненным. Гораздо более верным представляется более позднее суждение Шолема, когда он говорит о «лике Януса», проявляющемся в теоретических усилиях Беньямина, то есть как раз в том, что относится к его рассуждениям в области языковой теории, ни с какой стороны не ограничивающим с позиций редукционизма сложность вопроса: «Очевидно, он разрывался между симпатией к мистической языковой теории и столь же сильно ощущавшейся необходимостью побороть эту симпатию в связи с его марксистским мировоззрением» (Scholem, G. Walter Benjamin — die Geschichte einer Freundschaft, a. a. О., S. 260). И такая двуликость Януса возникла у Беньямина отнюдь не из–за какой–то симпатии или антипатии, но в силу объективного давления. «То, о чем я […] не знал в годы [написания книги о барокко], вскоре для меня стало обретать все большую ясность: моя чрезвычайно особенная точка зрения с позиций философии языка представляет собой (пусть даже чрезвычайно напряженное и проблематичное) опосредование, ведущее к рассмотрению с позиций диалектического материализма» (Briefe, S. 523).

Время возникновения обоих вариантов работы установлено с некоторой степенью точности. «Учение о подобии» написано в Берлине в начале установления гитлеровской диктатуры, скорее всего, позднее января 1933 г. В конце февраля Беньямин писал из Берлина Шолему: «Когда меня не приковывает к себе увлекательный мир Лихтенберга, я обращаюсь к проблеме, связанной со следующими месяцами, не зная, как мне их пережить, будь то в Германии, будь то за ее пределами. Существуют места обитания, где я могу обойтись минимальными заработками, и другие, где я могу обойтись минимальными потребностями, но нет ни одного, где совпадали бы оба этих условия. Если же я тебе еще сообщаю, что при таких обстоятельствах все–таки возникла новая — занимающая четыре рукописных страницы — теория, то ты не откажешь в том, чтобы засвидетельствовать мне почтение. Я не собираюсь отдавать упомянутые страницы в печать и даже напечатать их на машинке, пока не представляется мне столь уж необходимым. Замечу лишь, что эта теория фигурирует в эскизах к первым наброскам «Берлинского детства» [«Рождественский ангел»? «Тиргартен»? см.: Bd. 4. S. 965,971] (Briefe, S. 563). В середине марта Беньямин покинул Германию — «Чрезвычайную спешку рекомендовал здесь […] именно чистый разум», — а спустя неделю, находясь в Париже и «располагая свободой», он написал Шолему; письмо заканчивается вопросом: «Не писал ли я тебе, что в Берлине я завершил совсем небольшую и, вероятно, странную работу о языке — вполне пригодную для того, чтобы украсить твой архив? [абзац] Отвечай по возможности скорее […]» (Briefe, S. 566,567). На Ибице, где Беньямин провел лето, он вроде бы уверился в необходимости «напечатать работу на машинке»; уже 19 апреля он писал оттуда Шолему: «Работу о языке я перепишу для тебя. Сколь бы краткой она ни получилась, я крепко пришпорю сложнейшие раздумья и мысли, записывая их, и пройдет несколько недель, как ты будешь обладать этими двумя–тремя листочками». (Briefe, S. 572 f.) Однако впоследствии Беньямин стал не просто переписывать, но перерабатывать статью, что растянулось на много недель. Поэтому можно предположить, что этот момент стал началом — по крайней мере, запланированным — работы над эссе «О миметической способности», — хотя едва ли уже тогда был записан его второй вариант (хотя бы в виде первого наброска), как можно было бы предположить из указания на два–три листочка; эти листочки как будто бы, скорее, представляют собой те четыре странички машинописи, о которых речь идет в берлинском письме и которые фактически составляют рукопись, озаглавленную «Учение о подобии» (см. «Сведения о тексте»). Итак, четыре недели спустя Беньямин писал следующее: «Теперь одно слово, из–за которого твой лоб избороздят морщины. Но сказать е