Дед потер шею и снова стал прилаживать полку. Жил он в квартале Рузвельт, в полуразвалившейся хибаре, на жизнь зарабатывал уходом за такими же, как он, стариками. Мыл их, выносил горшки. По вечерам ходил постригать газоны, благо с лучших времен осталась у него бензиновая косилка. Меня он обожал, и я тоже его любил, хотя и уклонялся от объятий, потому что исходил от него какой-то странный запах, ну что-то вроде старческой гнили. Дед был одержим идеей благоустройства нашего дома и вечно притаскивал какие-то самодельные полки, ни у кого не спросив, прибивал крючки, вешалки, что приводило матушку в состояние настоящего исступления.
— У меня приличной кровати нет, а ты лезешь со своими дурацкими полками! — бушевала она.
— Но ведь ты хотела полки, — оправдывался дед.
— Не полки, а шкаф, понимаешь, шкаф!
Почти каждая их встреча заканчивалась скандалом: темперамент матушка унаследовала от деда, и если не взрывалась она, то взрывался он. Так было и сейчас.
Дед обиженно поставил полку на пол:
— Спасибо от тебя не дождешься. Да и чего ждать, если ты даже человека, спасшего твоего сына, не удосужилась поблагодарить.
(В детском саду я исхитрился незаметно для всех свалиться в бассейн, и только благодаря случайно проходившему мимо человеку остался жив.)
Матушку словно хлыстом стегнули.
— Ты это оставь! За что мне тебя благодарить? За вешалку? За эти идиотские полки? За то, что в детстве я от тебя доброго слова не слышала? За то, что, вместо того чтобы быть дома, ты прожигал жизнь с девками и своими знаменитыми клиентами? За то, что ты не можешь помочиться без того, чтобы мне не приходилось за тобой пол подтирать?
Матушка рухнула в кресло и щелкнула зажигалкой. Дед топтался у стенки, замазывая дыру раствором алебастра.
— Пол за собой протри, — не поворачиваясь, сказала мать.
Дед жалко улыбнулся мне и пошел в кухню за тряпкой.
Я не знал, что делать. С одной стороны, мне было жалко деда, с другой — я понимал, что помощь ему будет расценена матушкой не иначе как предательство.
Дед вернулся и тяжело опустился на колени. С тряпкой в руке он был похож не то на кающегося грешника, не то на проигравшего бой матадора.
— Оставь, я сама.
Матушка затушила сигарету, встала с кресла и пошла на кухню за шваброй. Я помог деду подняться. Он с трудом выпрямился, нежно взглянул на меня:
— Нервы у нее никуда не годятся… — Беспомощная улыбка обнажила десны с несколькими уцелевшими зубами.
Дед подошел к телевизору и с минуту смотрел на экран.
— Это кино? — спросил он каким-то заискивающим тоном. — Это кино, да?
— Нет! — вспыхнула матушка. — Это не кино! Это шкаф! Это луна! Это…
— Я в том смысле…
— В каком смысле? — Глаза матушки метали молнии. — В каком таком смысле? Это кино, да? — передразнила она. — А что это может быть? Господи, какой маразм!
Дед молча отвернулся, подобрал с пола молоток, вложил его в сумку с какими-то дощечками и пошел к двери.
— Ну, конечно! Теперь, когда ты довел меня бог знает до чего, ты уходишь…
Дверь закрылась. Матушка бросилась в кресло и разразилась рыданиями:
— Он что, не понимает, что я вся на нервах? Что я одна, что все висит на мне одной! Он специально доводит меня!
Я принес ей стакан воды, и она, судорожно всхлипывая, начала жадно пить.
— Солнышко мое, — матушка повернула ко мне заплаканное лицо, — прости за эту безобразную сцену. — Она потянулась за сигаретой. — Как твои дела?
— Хорошо, мама. — Я вытащил из кармана конверт.
— Замечательно. — Она вынула из него две купюры. — Тебе хватит?
— Да, конечно.
Матушка встала, подошла к зеркалу:
— Сейчас я приведу себя в порядок. Хочешь, поедем есть пасту?
Пасту я всегда хотел. Через двадцать минут я уплетал спагетти карбонера, а матушка потягивала кампари с апельсиновым соком и расспрашивала о том, что происходит в аптеке. Отвечал я односложно — попробуйте поговорить с полным спагетти ртом. Потом я пил лимонад, а матушка ела зеленый салат, пила красное вино и курила сигарету.
А через два дня, когда я готовил ландышевую настойку, подошел Аптекарь:
— Поезжай немедленно домой. Дед умер. Я скоро приеду.
Матушка металась по квартире, словно тигрица в клетке.
— Он никогда не любил меня, не понимал меня! — Она колотила кулаком по столу. — Он сделал мне это назло, назло! Господи! Что же мне надеть?
Деда хоронили мы с матушкой, Аптекарь и соседи, которые обнаружили его тело. Судя по всему, дед умер в тот день, когда я в последний раз его видел, а тело нашли сегодня утром и поэтому хоронили в закрытом гробу. Рой мух висел над открытой могилой. Матушка, очень эффектная в длинном черном платье (она любила черный цвет, который ей действительно шел) и в шляпке с черной вуалью, комкала у губ белоснежный платок. Камни, смешанные с землей, застучали по крышке гроба.
— Хороший человек был. — Соседка перекрестилась. — Веселый. А вас как любил. Часто рассказывал. И про сыночка вашего.
Могильщик воткнул в холмик кол с дощечкой, на которой от руки было написано имя деда.
Дома мы с Аптекарем расставили на столе стаканы, бутылки, купленную в соседнем супермаркете еду. Пришли наши соседи по дому, матушкины знакомые. Аптекарь смешал коктейль из гранатового сока, валерианы, лайма и нескольких капель рома:
— Выпей.
Матушка с благодарностью подняла на него глаза.
— В сущности, мы были очень похожи, — печально проговорила она, — и даже близки. Он никогда не понимал меня по-настоящему, но любил. — Матушка аккуратно промокнула слезу. — Вот эти полки… — Она сделала беспомощный жест. — Он ценил во мне творческую натуру.
Вошел Эжен с большим букетом белых хризантем.
— Поставь их, где хочешь, — сдавленным голосом сказала матушка и, спрятав лицо у него на груди, разразилась рыданиями.
Вечером матушку забрала к себе ее подруга, а мы пошли в аптеку. Я шел вслед за Аптекарем, думая о деде, о том, как холодно лежать под землей. Я вспоминал его залитое потом лицо, беспомощную улыбку, и все сильнее и сильнее овладевало мною чувство вины.
— Пойдем сюда, — прервал мои размышления голос Аптекаря.
Мы спустились по ступенькам и вошли в низкий, плохо освещенный сводчатый подвал. Хозяин поставил перед нами бутыль арака, графин воды, лед, маслины и два стакана.
— Ну, помянем. — Аптекарь поднял стакан. — В араке много пользы для таких ситуаций.
Я поднес стакан ко рту, в нос мне ударил сладкий запах, а вкус моментально напомнил темно-коричневую микстуру, которой потчевал меня дед в детстве, когда я заходился кашлем у него на руках. Вспомнилось, как он, прижав меня к груди, ходил по комнате, напевая тихонько шлягеры времен его молодости, и тень его левой руки изображала на стене разных животных: страуса, собаку, верблюда…
Аптекарь снова наполнил стаканы:
— Мой отец умирал дома. Долго и тяжело. Я плохо его знал. Он был хирургом, вечно занятым на дежурствах, и дом для него был убежищем от мира, к которому он не питал ни доверия, ни приязни. Со мной он общался мало: я был поздним ребенком, и, скорее всего, на меня у него попросту не хватало сил. Он делал для меня все то, что обязан делать заботливый отец, но у нас не было задушевных разговоров, мы не ходили вместе в походы, на футбол, на рыбалку. Рыбалку я никогда не любил — скука и комары кусают, но даже это готов я был стерпеть, чтобы побыть с ним, только ему это, по-видимому, не приходило в голову, а я молчал и завидовал сверстникам, у которых отцы были моложе. Я мечтал об отце-друге, отце-товарище. А он, вернувшись, справлялся, приготовил ли я уроки, и, получив утвердительный ответ, шел ужинать, а потом уходил в кабинет, где ставил на проигрыватель пластинку своего любимого Баха и ложился на диван с томом Толстого в руках.
Сегодня я понимаю, что сам не приложил никаких усилий, чтобы между нами возникли отношения, — я ждал инициативы с его стороны, а он, скорее всего, не знал, как ко мне подступиться. Расстояние между нами было велико, будто стояли мы на разных сторонах ущелья, по которому в противоположных направлениях текли потоки наших жизней — его, медленный, глубокий, несущий опасения, усталость, заботы, ответственность, и мой, бурлящий надеждами, любопытством, нетерпением. И ни один из нас не строил мост. Так мы и остались по разные стороны, знающие о существовании друг друга, вежливо-предупредительные, недоумевающие и равнодушные.
Потом он заболел. Я сидел у его кровати измученный и раздраженный. Медленно тянущееся время не приносило никаких надежд на исцеление. В его мучениях не было никакого смысла, и не раз мне приходила в голову мысль, что самым милосердным было бы дать ему слишком большую дозу морфия. Правда, в Книге мертвых придерживаются противоположного мнения, но… — Аптекарь передернул плечами. — Особенно ужасна и унизительна мысль о том, что ты желаешь смерти своему отцу не только потому, что хочешь облегчить его муки, но потому, что ты молод и тебе хочется на улицу, к друзьям, к девушке, с которой у тебя первый роман, потому что на улице весна, поют птицы и цветет сирень, а ты сидишь в комнате, пропахшей лекарствами и наполненной хриплым, неровным дыханием умирающего человека. И знаешь: его смерть — это твоя свобода. И ты корчишься от стыда за то, что способен на такие мысли.
В ту ночь я сделал ему укол. Нет-нет, — поднял руку Аптекарь, — в строгом соответствии с предписаниями врача. Это было трудно, потому что мышцы атрофировались и превратились в студень, двигающийся под толстой кожей, которую не пробивала иголка шприца. После укола он затих, и я вернулся на свою раскладушку, стоявшую рядом с его кроватью.
Под утро я проснулся, но, несмотря на усилие, не мог открыть веки. Все мое тело словно свинцом налилось, и я был не в состоянии пошевелить хотя бы пальцем. Я сделал отчаянную попытку привстать, но будто чья-то тяжелая рука пригвоздила меня к постели. И тогда я понял: в комнате смерть. Не знаю, сколько времени я так пролежал, но внезапно давление руки исчезло, и я почувствовал — смерть покинула комнату. Я встал, подошел к отцу. Он не дышал. Слабый брезжащий из окна свет падал на его лицо, и я не поверил своим глазам: все ужасы его долгой — почти год — агонии, отпечатавшиеся на измученном лице, исчезли. На подушках лежал молодой, красивый человек с легкой улыбкой на губах. Только волосы были седыми, как у отца. И моя мать, которую я разбудил, вглядываясь в его спокойное, почти счастливое лицо, сказала: «Ты знаешь, я его таким красивым не помню». Я еще долго сидел у постели, не в силах отвести глаз от этого незнакомого мне человека с закрытыми глазами и легкой улыбкой на посиневших губах.