В воздухе повисла тяжелая пауза, и я, чтобы прервать ее, спросил:
— А какое лицо настоящее?
Аптекарь кинул на меня взгляд:
— Все настоящие. Их много, и все настоящие. А судьба — одна.
Судьба… Я горько вздохнул. Неопределенность моего положения мучила меня, в самые неожиданные минуты ледяной рукой проводя по спине так, что у меня перехватывало дыхание и ужас стискивал сердце. В глубине души я надеялся на заступничество каббалиста, но вдруг этот самый Беглец наткнется на Liber Fatis в Ватикане, ведь упоминал же Аптекарь о ватиканских архивах, а именно оттуда пришла недавно весточка от неведомого мне кавалера, а может, Оскар, в поисках своих инкунабул перерывающий книжный мир от Лиссабона до Петербурга, обнаружит Книгу судеб, и тогда… Отгоняя грустные мысли, я тряхнул головой.
Пока я предавался размышлениям о превратностях своей судьбы, атмосфера накалилась.
— …Потому что, — звенел голос Эжена, и его пальцы судорожно сжимали бокал с вином, — я не завишу от мифов. Я их создаю. И вы, хотите того или нет, живете в соответствии с ними. Зависите от них. Принимаете в расчет. Пусть я, как говорит наш каббалист, живу в пустоте, но зато ни от кого не завишу.
Он жадно выпил вино и со стуком поставил бокал на стол.
— Еще как зависишь. — Всем своим большим телом Эли подался вперед. — Сам же создаешь и сам же от них зависишь. «Я один остался пророк…»
— Успокойтесь, братцы, — примирительно поднял руки Художник. — Где же ты, Эжен, найдешь пустоту? Оглянись вокруг, теснота-то какая. Я только не понимаю, чего вы так распетушились: свобода, независимость?.. Чего в них хорошего?
— Рабские, понимаешь, речи, — проворчал молчавший до того Анри.
— Ошибаешься, — возразил Аптекарь, — это речи человека, который никогда не знал рабства. Художник всегда был свободен, но человек склонен недооценивать то, что у него есть, особенно если это было всегда.
— Я зависимый человек и ценю свою зависимость, — продолжал Художник, будто не слыша реплик. — Я завишу от света, от этого города, от тех, кого люблю, от вас… — Он обвел взглядом присутствующих и улыбнулся: — Кем бы я был без вас?
Упоминание о друзьях заставило меня вспомнить о еще одной особенности Эжена, который с постоянством, по словам Аптекаря, достойным лучшего применения, заводил романы с женами своих друзей. Счастье еще, что, кроме него самого, все кавалеры были практически холостыми. Вряд ли объяснения Эжена, что именно уважение и восхищение, которые он испытывает к своим друзьям, толкают его на эти, по общему мнению, предосудительные поступки, удовлетворили бы достаточно жестких и, по мнению Эжена, ограниченных в вопросах морали людей.
«Что вы от меня хотите? — оправдывался он после очередного скандала. — Да я бы в ее сторону и не посмотрел, если б она не была женой самого Зунделевича. Раз он, такой незаурядный, необычный человек, взял ее замуж, значит, есть в ней что-то такое, что я просто обязан был узнать!» Говорил он это с таким искренним простодушием, что кавалеры, поначалу поносившие его на чем свет стоит, беспомощно разводили руками.
Особым доверием Эжена пользовались Поляк, как я полагаю, благодаря своему немалому опыту, и Художник, скорее всего из-за своего терпения и умения слушать. Много интересных и полезных сведений о женщинах почерпнул я из их бесед. Я узнал, что кожа у них бывает гладкой, как яблоко, пушистой, как персик, мелкопупырчатой, как мандарин, мягкой, как бархат, прохладной, как шелк, горячей, как свежеиспеченный круассан, и жесткой, как позавчерашний хлеб.
Я узнал, что волосы бывают легкими, как обещания, и тяжелыми, как нечистая совесть, вьющиеся языками пламени и закрученные упругими пружинками, летящие облачком, ниспадающие волной, прямые, как трава, и запутанные, как кустарник.
Я узнал, что поцелуи бывают долгими, как изгнание, и короткими, как жизнь, отчаянными, как загнанная в угол кошка, и нежными, как пятка младенца.
Я узнал, что живот бывает жестким, как доска, мягким, как перина, упругим, как батут. Мои, к тому времени ничтожные, представления о загадочных особах противоположного пола пополнили также разнообразные сведения об ушах, губах, глазах, шеях, бедрах, лодыжках, запястьях, щиколотках, лобках, плечах, грудях и ягодицах.
Особенно заинтересовал меня разговор о сходстве женщин с животными. Все началось с того, что Художник упомянул о своей теории, будто секрет похожести кроется в умении увидеть спрятанное в человеке животное.
— Разумеется, — поддержал его Поляк. — Индейцы — большие специалисты в этом деле. Портретов, правда, не пишут, но угадывают точно.
— Интересно, что по сравнению с мужчинами женщины в этом отношении далеки от разнообразия, — оживился Эжен. — Кого только не встретишь среди мужиков: и лосей, и медведей, и кабанов! Петухов, индюков и прочей птицы — немерено. Жеребцы, волки, крокодилы… А вот среди женщин я всего лишь раз волчицу встретил. И пожалуй, птицы, ящерицы, змеи, насекомые тоже нечасто встречаются. Но вот кого полно, причем в ассортименте, так это грызунов, кошек и копытных. Грызуны, они, как правило, домашние, заботливые. Кошки, от домашних до тигров, эгоистичны, лживы, двуличны. А вот копытные — до чего же благородные создания! Лошади, антилопы, козочки. Кстати, — он нахмурил лоб, — никогда не встречал женщину-слона. Нет-нет, не по размеру, — остановил он готового возразить Поляка, — по характеру…
— А мне, — Поляк раскурил свою трубку, — по душе мысль одного англичанина. Он — как и всякий англичанин, большой театрал — дошел до мысли, что главной добродетелью женщины является изменчивость. Так что, говорит, если тебе повезло, то с одной женщиной, в духовном по крайней мере смысле, ты обеспечен гаремом.
Глава четырнадцатая,в которой рассказывается про встречи героя и Зайчика, приводятся рассуждения Аптекаря о любви, упоминается о занятиях с кавалерами и, наконец, описывается свадьба Поляка
Итак, я влюбился. Вообще-то я полагал себя достаточно сведущим в этой области, поскольку к тому времени читал запоем — а о чем еще в книгах пишут? Однако быстро выяснилось: то, что происходило со мной, в книгах еще описано не было. Или описано, но не так. Поначалу я растерялся, ибо считал, что нет такой проблемы, на которую нельзя было бы найти ответ в литературе, но оказалось, что в этом случае с каждым человеком происходят совершенно неповторимые и ни на что не похожие вещи, во всяком случае, именно так ему кажется. Классических признаков у меня не наблюдалось: спал я как убитый, и аппетит был зверским. Вот только меня совершенно разрывала потребность с кем-нибудь о Зайчике поговорить. Поделиться. Точнее, мне хотелось о ней говорить все время и со всеми.
Но главное, сам я решить ничего не мог и совершенно не понимал, что мне делать, а совета ждать было неоткуда. Стоило, скажем, матушке узнать о моих страстях, то не поздоровилось бы ни мне, ни Зайчику. Уж кто-кто, а я знал, на что способна матушка, почуяв угрозу моему благополучию, а в том, что в Зайчике она эту угрозу учует, сомнений у меня не было. Кавалеры? Сказать кавалерам значило сказать Аптекарю, а ведь он строго-настрого запретил мне даже думать о любви и сексе.
А Зайчику… Зайчику я тем более ничего не мог сказать. Встречаясь, мы ходили по городу. Она умела и любила быстро ходить, и мы неслись по улицам вниз и там, на набережных, разрезали толпу медленно фланирующих под зонтиками дам, которых держали под руку мужчины в канотье и светлых костюмах.
Переулками мы добегали до рынка и там, пробравшись через забитые шумной толпой ряды, выходили на маленькую, окруженную кафе и забегаловками площадь, спускались по ступенькам в таверну Костандинакиса, где хозяин, высокий грек с синими тенями щетины на впавших щеках, приносил нам стаканы с горячим, пахнущим корицей, гвоздикой и английским перцем глинтвейном и ставил на стол блюдечко с турецкими сладостями, которые, если вы хотели еще раз появиться в этом заведении, следовало называть греческими или, по крайней мере, не называть турецкими. А еще мы бродили по бульварам, где старые деревья смыкали кроны над нашими головами, и сидели в крохотном садике, окруженном высокими стенами доходных домов, на скамейке под высоким пирамидальным тополем, чьи ветви в безнадежной мольбе выбраться из этой клетки были протянуты вверх, к синему прямоугольнику неба, и где по вечерам кто-то на пятом этаже раз за разом ставил неаполитанскую песню «Скажите, девушки».
Она учила меня ходить на ходулях — меня, человека, боявшегося высоты, — и я соглашался, потому что готов был исполнять все, что придет ей в голову.
— Не бойся, это так просто — ходить на ходулях…
И много-много лет в самых разных ситуациях я повторял себе эту фразу. Кстати, это действительно несложно: главное, чтобы нога была плотно зафиксирована. Можете, если угодно, воспринимать это утверждение как метафору, имеющую отношение к бытию человеческому, и если уж я заговорил о столь высоких материях, то вот еще один урок, который я извлек из обучения: встав на ходули, нельзя останавливаться, можно только идти…
Порой я встречал ее после сеансов у Художника, и мы шли пить пиво. Да, она любила пиво, причем либо самое дешевое — «Голдстар», либо самое дорогое — бельгийское, и уж сам не знаю почему, это приводило меня в восторг.
Очень осторожно, чтобы не пробудить подозрений, улучив момент, когда Аптекарь был в хорошем расположении духа, я стал расспрашивать его о любви.
— Любовь, — Аптекарь плеснул себе виски (его любимым был «Лафройг» с копченым запахом лыжной мази № 5) и покрутил стакан в руке, — любовь… Темное это дело, малыш. Можно сказать, никто толком не знает, что это такое. Конечно, и с большой дозой справедливости, можно утверждать, что это побочный результат определенных биохимических процессов, происходящих в организме. Или термин, обозначающий нормальную деятельность гормонов. Это соответствует истине, но не вполне. Видишь ли, ни о чем не наговорено так много, как о любви, однако люди, использующие этот термин, как правило, не способны произвести удовлетворительный анализ этого явления, более того, любые их попытки как-то определить его при ближайшем рассмотрении оказываются несостоятельными, несмотря на блеск и эффектность формулировок. Таким образом, мы имеем дело пусть с искренней, но ложью. Однако, как тебе наверняка известно из бесед с Художником, в искусстве приблизиться к истине возможно только через ложь. Позволяет ли это нам утверждать, что любовь — это искусство или, более того, что она, и только она, способна привести нас к истине? На это трудно дать однозначный ответ, ибо сама она неоднозначна. С одной стороны, это квинтэссенция эгоизма, а с другой — вершина бескорыстия. Любовь — самая прочная и самая хрупкая вещь на свете. Если она разобьется, то, как правило, восстановить ее невозможно, но бывает так, что швы, стянутые обжигающим клеем страданий, приводят к тому, что она, словно разбитая и реставрированная скрипка великого мастера, начинает звучать чище и глубже, чем раньше. Порой любовь вспыхивает мгновенно, словно степной пожар, порой растет медленно, но упорно, пока из хрупкого ростка не превратится в огромное могучее дерево с развесистой кроной. Magnus заметил однажды, что философствовать — значит, не жить. То есть жизнь обратна философии. Так и те, кто рассуждает о любви, по большей части понятия не имею, что это такое. И наоборот, тот, кто любит, не в состоянии внятно и разумно объяснить, что с ним происходит. В скобках заметим: существует немало теорий, утверждающих, что любовь — это не что иное, как болезнь. Как бы то ни было, нам известно, что действительно настоящие, большие вещи, явления однозначно определить невозможно, а когда это все-таки удается, названная вещь, явление и так далее немедленно обнаруживает свое другое лицо. Становится иной. Поэ