– Хмм, это делает ему честь. А вот про тебя я слыхала совсем иное. Говорят, ты так испугался, что опрометью бежал с поля боя и, весь дрожа, укрылся в шатре. Это правда?
Джахан побледнел. Кто распускает подобные слухи у него за спиной? Словно прочтя его мысли, Хюррем добавила:
– Об этом мне поведали птицы… Мои почтовые голуби приносят мне вести отовсюду.
У Джахана правдивость этих слов не вызвала ни малейшего сомнения. Перед мысленным взором мальчика возникли стаи голубей, которые приносят своей повелительнице новости со всех концов света. Он молчал, пытаясь сохранить на лице непроницаемое выражение.
– Еще я слышала, что горожане в восторге от слона. Все только о нем и говорят. Этого зверя приветствовали куда более горячо и радостно, чем воинов самого янычар-аги.
Хюррем смолкла, ожидая, пока смысл этих слов дойдет до туповатого, на ее взгляд, погонщика.
Джахан знал, что это правда. Никто из военачальников не вызвал в толпе такой бури восторга, как Чота.
– Мне пришла в голову занятная мысль, – продолжала султанша. – Вскоре двум нашим сыновьям предстоит церемония обрезания. В честь этого события будет устроено торжество. Предполагается праздничное шествие и представление.
Сердце у Джахана сжалось, когда он понял, к чему клонит высокая гостья.
– Светоносный султан и я желаем, чтобы слон принял участие в шествии. Пусть он порадует народ, показав, на что способен.
– Но… – осмелился подать голос Джахан.
Хюррем уже повернулась, чтобы идти.
– Что такое, индус? – бросила она через плечо.
Джахан подавленно молчал, на лбу у него выступили бисеринки пота.
– Знай, у тебя есть недоброжелатели, – изрекла султанша. – Они полагают, что ты не заслуживаешь доверия. Считают, что тебя вместе со слоном стоит отправить в разрушенный храм неверных, где живут другие большие звери. Возможно, эти люди правы. Но я верю в тебя, юнец. И ты должен оправдать мое доверие.
– Я сделаю все, что в моих силах, милостивая госпожа, – судорожно сглотнув, выдохнул Джахан.
Хюррем имела обыкновение добиваться своего, перемежая угрозы и ласку. Разговаривая с человеком, она то напоминала собеседнику, что голова его может полететь с плеч, стоит ей только приказать, то вдруг бросала несколько милостивых фраз. После беседы с султаншей всякий ее подданный пребывал в растерянности и смятении. Джахан понятия не имел о подобной тактике, ибо столкнулся с ней в первый раз. Склонив голову, он наблюдал, как супруга Сулеймана удаляется по дорожке сада, а служанки поспешно следуют за ней. Как и в прошлый раз, две фигуры не двинулись с места. То были Михримах Султан и ее няня, Хесна-хатун.
– Судя по всему, моей сиятельной матушке пришелся по душе белый слон, – изрекла Михримах с преувеличенной важностью, явно подражая напыщенному тону взрослых. – Если ты хорошенько развлечешь зевак, моя милостивая родительница щедро вознаградит тебя. И тогда вы со слоном будете на седьмом небе от счастья.
– Не представляю, как мы сумеем развлечь зрителей. Чота не обучен никаким трюкам, – произнес Джахан так тихо, что сам не понял, сказал он что-нибудь или нет.
– Ты это уже говорил.
Михримах сделала знак няне, и та достала из-под своей длинной накидки дюжину железных колец.
– Начни с этого, – приказала дочь султана. – Завтра мы придем и посмотрим, как у вас продвигаются дела.
Всю следующую неделю Джахан по нескольку часов в день бросал кольца Чоте, который не обращал на них ни малейшего внимания. Отчаявшись добиться успеха, мальчик заменил кольца сначала обручами, потом мячами и, наконец, яблоками. Только тут дело сдвинулось с мертвой точки. Чота соизволил ловить яблоки, чтобы тут же отправлять их себе в пасть.
Дочь султана и ее няня приходили каждый день. Если Чоте удавалось выучить новый трюк, Михримах угощала его изысканными лакомствами и осыпала похвалами. Если же новоявленному артисту похвастаться было нечем, девушка утешала его и уговаривала не отчаиваться. Благодаря белому слону дочь султана и погонщик вновь сблизились. Но оба они уже не были детьми, поскольку стремительно повзрослели. И разумеется, оба не могли не замечать, как изменились их тела. Впрочем, они старательно избегали смотреть друг на друга, тем более что все их встречи проходили под неусыпным оком Хесны-хатун.
Джахан учил дочь султана тому, чему выучился сам за время службы в зверинце. Он показывал ей, как по кольцам на срубе дуба определить возраст дерева, как правильно засушить бабочку, объяснял, почему смола превращается в сверкающий янтарь. Рассказывал, что страусы бегают быстрее лошадей и что полосы на шкуре каждого тигра составляют особый, неповторимый узор. Доверие, возникшее между ними, постепенно крепло. Дочь султана тоже о многом рассказывала погонщику. О своем детстве, о братьях и матери. Она была единственной девочкой среди многих мальчиков, сыновей султана, один из которых должен был унаследовать оттоманский престол, и, по собственному ее признанию, часто ощущала себя одинокой.
– Братья любят меня, но почти не обращают на меня внимания, – говорила Михримах. – Я на них не похожа. И поэтому я одинока. Скажи, ты понимаешь меня?
Джахан кивал. То, что несхожесть с другими влечет за собой одиночество, он понимал слишком хорошо.
Единственным человеком, о котором Михримах никогда не упоминала, был ее отец. Дочь султана и погонщик слона словно позабыли о существовании повелителя империи. При этом оба сознавали: если бы вдруг Сулейман случайно оказался в саду и стал свидетелем их разговоров, под ногами Джахана разверзлась бы адская бездна. Несчастного парнишку не только выгнали бы из дворцового зверинца, но и бросили бы в темницу, где он, всеми позабытый, томился бы до своего смертного часа.
* * *
Незадолго до того дня, на который была назначена церемония обрезания, в город пришла чума. Появившись на городских окраинах, в лачугах, расположенных поблизости от порта Скутари, чума распространялась быстрее пожара. Словно подхваченная ветром, болезнь перекидывалась из одного дома в другой. Смерть повисла над Стамбулом, подобно густому туману, который проникал во все закоулки и щели. Легкий морской бриз дышал смертью, вкус ее ощущался в каждом куске хлеба, в каждой чашке крепкого, горьковатого кофе. Люди старались как можно реже выходить на улицу, предпочитая многолюдным сборищам одиночество. Плеск вёсел и голоса гребцов стихли, ибо никто более не имел желания переправиться на другой берег. В эту мрачную пору жители Стамбула боялись себе подобных, как никогда раньше. Но больше всего они страшились разгневать Бога.
Ибо Бог, судя по всему, пребывал в состоянии крайнего раздражения и сурово карал за любую оплошность. Люди трепетали, если их кожи касалась чужая рука, если в ноздри им проникал незнакомый запах. Но еще сильнее они пугались, если с губ их срывалось неосторожное слово. Они запирали двери своих домов и закрывали ставни, ибо верили, что солнечные лучи распространяют заразу. Каждая улица превращалась в крепость, куда вход посторонним был заказан. Горожане говорили шепотом, ходили низко опустив голову и одевались как можно проще и невзрачнее. Тонкое льняное полотно уступило место грубым тканям; изысканные головные уборы были позабыты. Золотые монеты, хранившиеся в ларцах и глиняных кувшинах, перепрятывали подальше. Жены богачей более не носили украшений. Они одалживали скромные платья у своих служанок, надеясь этим завоевать милость Всевышнего. Никогда прежде в Стамбуле не приносили столько обетов совершить паломничество в Мекку или досыта накормить бедняков в Аравии. Жители города пытались заключить с Создателем сделку, предлагая Ему молитвы, жертвенных ягнят, благочестивые обещания. Но Господь отвергал условия этой сделки, и мор продолжался.
Недуг назывался юмрусук – слишком благозвучное имя для болезни, которая начиналась с опухолей, появлявшихся под мышками, на шее и на бедрах жертвы. Опытный взгляд мог без труда различить за этими зловещими симптомами лик Азраила, ангела смерти. Люди бросались врассыпную, услышав, что рядом кто-то чихнул. Да, порой болезнь начиналась с обычного чихания. Но вскоре тело больного покрывалось нарывами, которые стремительно росли. А следом приходили изнурительный жар и мучительная рвота.
Всему виной ветер, говорили люди. Ночной воздух, черный как сажа, был насквозь пропитан миазмами. Комнаты, где встречали свою смерть жертвы чумы, мыли потом водой с уксусом, белили известью, окропляли святой водой, доставленной из Мекки, и оставляли стоять пустыми. Никому не хотелось жить там, где обитает исполненный жажды мщения призрак.
Смерть не щадила не только бедных, но и богатых. Для некоторых это служило утешением, других же лишало последней надежды. Если болезнь поражала мужчину, его супруги начинали спорить, кому за ним ухаживать. Как правило, эта печальная обязанность доставалась старшей жене или же бесплодной, если таковая имелась. Иногда к больному посылали наложницу. Бывало и так, что человек, имеющий четырех жен и дюжину наложниц, умирал в полном одиночестве.
Трупы складывали на подводы, запряженные волами. Колеса этих подвод пронзительно скрипели, соприкасаясь с булыжной мостовой, а вслед за ними тянулся тошнотворный резкий запах. Городские кладбища на склонах холмов давно уже были переполнены. Подобно опухолям на теле умирающего, они стремительно разрастались, захватывая соседние земли. Людей хоронили в общих могилах, причем каждую новую делали шире и глубже предыдущей, дабы она могла вместить больше тел. Покойников погребали десятками, не обмыв и не завернув в саван. Лишь немногие удостаивались чести иметь надгробный камень. Печаль стала роскошью, которую мало кто мог себе позволить. Живые не считали нужным оплакивать усопших, ибо не сомневались, что вскоре и сами последуют за ними. Время дать волю скорби наступит лишь тогда, когда чума уйдет, рассуждали люди. Тогда уцелевшие родственники ее жертв смогут наконец облегчить слезами горе, терзающее их сердца. А сейчас печаль лучше припрятать подальше, запереть в тайнике души, словно солонину и сушеный перец в темном погребе.