Часов в пять пополудни, когда позвонил Эмма, Перл была уверена, что это Хэтти, и от разочарования окончательно пала духом. Она так долго пробыла в пустом доме, наедине со своими мыслями, что растерялась и испугалась. Она почти не думала об Эмме, поскольку очень мало о нем знала, но теперь почувствовала, что ей совершенно необходимо его видеть. Ей нужна была помощь, нужен был кто-нибудь, и, когда Эмма предложил свою кандидатуру, вдруг стало ясно, что он — единственный, кто может помочь. То, что случилось потом, произошло отчасти потому, что Перл решила оставить всяческую надежду, но все равно при звуках шагов Тома она чуть не умерла со страху, подумав, что это Джон Роберт.
Отчаянию Эммы и последующим безрассудствам было две причины. Эмму расстроило и вывело из себя, что Том не появился в Лондоне, не написал и не позвонил. Конечно, Эмма, вернувшись в Лондон в воскресенье, не знал о статье в «Газетт» и последовавшей драме. Он не думал, что Том заболел; во всяком случае, если бы дело было в болезни, Том, конечно, уже давно объяснил бы свое отсутствие. Тишина неминуемо означала враждебность, должна была выражать отчуждение, совершенно несправедливое. Эмма мог бы позвонить на Траванкор-авеню, но был для этого слишком негибок и горд. Кроме того, неудачный телефонный звонок еще больше расстроил бы Эмму. Он часто вспоминал ночь, проведенную вместе, и гадал, не взыграло ли у Тома задним числом отвращение к тому эпизоду и не этим ли объясняется его отсутствие и молчание. Эмма уже прочно классифицировал ту ночь как, по его выражению, hapax legomenon. И все же не мог не думать о ней, не испытывать по отношению к Тому загадочную, ужасную, знакомую тягу одного тела к другому, болезнь, которая усиливалась по мере того, как тянулась неделя, а тот не появлялся и не давал о себе знать.
Другой причиной для отчаянья снова стало пение. Эмма так и не отважился сказать что-либо мистеру Хэнуэю. Решил написать ему письмо, но так и не написал. В конце концов он позвонил, чтобы отменить очередной урок, но не обмолвился об ужасном решении, которое собирался принять. Теперь, когда он подошел вплотную, решение пугало его все сильней. Он начал понимать, насколько важен для него этот дар, как связан с его уверенностью в себе для противостояния миру. Мистер Хэнуэй много значил для него, он символизировал его благополучие, чистоту и постоянство его таланта. Эмма иногда думал, что его голос — тяжкий груз, постыдная тайна, но это одновременно была ценная, животворящая тайна. Все это было правдой, пока не приходилось всерьез выбирать, будет он петь или нет. Конечно, Эмме было ясно, что его призвание — история; все сомнения развеялись, стоило ему на секунду представить себе чудовищно неправдоподобную картину: он бросает историю. Ему, с его интеллектом, упорством, желаниями, всей энергией, всей душой суждено быть ученым, энциклопедистом. Он, как положено хорошему историку, будет знать все. В этой области он умел узнавать превосходство, понимать его и подражать ему. Такая целеустремленная жизнь исключала серьезные занятия пением, а от несерьезных занятий его бесповоротно отучили. Так что… никогда больше не петь? Никогда?
Эмма ехал в Эннистон, чтобы найти Тома, ворваться к нему, негодуя, но образ Перл, не покидавший его мыслей по мере приближения к Эннистону, становился все более осязаемым. Эмма уже довольно давно не целовался с девушками и очень серьезно отнесся к тому, что целовался с Перл в прошлую субботу, будучи сильно нетрезв. Точнее, это событие было экстраординарным. С другой стороны, он не знал, что с этим делать. Чем ближе поезд подъезжал к Эннистону, тем глупее и опаснее казалась Эмме затея с поисками Тома. На вокзале Эмму вдруг осенило, и он позвонил в Слиппер-хаус, телефон которого нашел в справочнике под фамилией Маккефри.
По прибытии в Слиппер-хаус он поцеловал Перл, а после ее рассказа о недавних событиях поцеловал ее еще раз. То, что случилось потом, удивило обоих. Техническая сторона дела оказалась не на высоте: во-первых, из-за неопытности Эммы, во-вторых, из-за того, что Перл была решительно настроена не допустить беременности. Но все равно эта близость была ошеломляющей, важной и слегка ошарашила обоих.
Эмма, сидя на лестнице чуть ниже Перл, предположил:
— Может, Хэтти придет завтра.
— Нет.
— Почему?
— До завтра они успеют уехать.
— Тогда она напишет.
— Нет. А если и напишет, будет уже слишком поздно.
Перл, конечно, не сказала Эмме ни о своих собственных чувствах к Джону Роберту, ни о подозрениях о чувствах философа к Хэтти.
— Не понимаю, почему ты так думаешь. Ну хорошо. Джон Роберт сказал, что ты на него больше не работаешь и все эти неприятные вещи, но он мог передумать после того, как успокоился и поговорил с Хэтти. Он не может ей запретить увидеться с тобой. А твои отношения с ней все равно будут меняться по мере того, как она растет.
— У меня не может быть… никаких других… отношений с Хэтти, — произнесла Перл. Эта ужасная мысль осенила ее только что.
— Почему? По-моему, это чепуха. Думаешь, Джон Роберт ее настроил против тебя?
— Даже если он не смог ее убедить, что я плохой человек, он ей скажет, что ей больше не нужна служанка и что я… просто служанка.
— Но она так не думает!
— О… она… я не знаю, не знаю…
И Перл заплакала. Впервые за день. Она прислонилась лбом к стене и принялась проливать слезы на обои.
— Ну не надо, не надо! — сказал Эмма.
Он встал на колени на ступеньке и попытался обнять Перл, но она его оттолкнула. Он сказал:
— Я уверен… с Хэтти не может быть «слишком поздно». Не плачь. Боже, ну почему в этом доме нечего выпить. Пойдем к Альберту. Черт, там уже закрыто.
— Тебе лучше уйти, — сказала Перл. Она вытерла слезы подолом платья.
— Мне нельзя остаться?
— Нет.
— Я хочу быть с тобой завтра. Я вернусь.
— Лучше не надо. Все, что мне осталось, — ожидание в одиночестве.
— Да… я понимаю. Но между нами все равно что-то будет, правда?
— Ну, что-то. Что-то — это почти «что попало».
— Все равно это уже не превратится в ничто. Похоже, я вошел в твою жизнь.
— Некуда входить. Ты просто заинтересовался этой историей.
— Ну, это же твоя история. Она мне интересна, как твои зеленые глаза.
— Давай не будем болтать глупостей. Мы друг другу никто и звать никак.
— Я тебя умоляю! С чего это — из-за классового неравенства?
— Не говори глупостей!
— Пожалуйста, не руби наотмашь, поживем — увидим.
— Ты влюблен в Тома Маккефри.
— Ну, может быть, но это личное, субъективное. Я чувствую любовь к тебе.
— Ты не сказал, что ты меня любишь.
— Я стараюсь быть невероятно точным. Я тебе благодарен. И я тебя правда люблю. И ты ужасно интересная. И я хочу защитить тебя от всех бед и ужасов.
Перл, до того неподвижно глядевшая вниз, в прихожую, повернулась и посмотрела на Эмму. Его кудри, все еще мокрые и потемневшие, спадали на измятый воротник рубашки.
— Ну чего ты такая мрачная?
— Это ты пел той ночью?
— Да.
— Я так и подумала. У тебя такой странный высокий голос, но очень красивый.
— Да. Но что же насчет нас с тобой?
— Мне кажется, я могу любить только женщин. Как ты — мужчин. Не сказать, чтобы у меня получалось.
— Ты ее — Хэтти — так любишь?
— Нет. Хэтти — особенная. И вообще, что значит «так»? Все люди особенные.
— Верно. Ты все равно хочешь, чтобы я ушел?
— Да.
— Но мы друг друга не потеряем?
— Наверно, нет. Не знаю.
Через десять минут Эмма вышел из дома. Но не пошел на Траванкор-авеню. Он провел ночь в эннистонском Королевском отеле и в субботу утром уехал в Лондон.
То, что Брайан Маккефри впоследствии назвал «военно-полевым судом над Джорджем», вышло случайно.
Уильяма Исткота хоронили в субботу, ближе к вечеру. При Доме собраний есть квакерское кладбище, трогательное место упокоения с низкими, одинаково украшенными надгробиями, но оно заполнилось еще в прошлом веке, и старые квакерские семьи теперь хоронят своих покойников рядом с прочими горожанами, на муниципальном кладбище при церкви Святого Олафа в Бэркстауне. Гроб отвезли туда без свидетелей в субботу утром, и незадолго до начала похорон Друзья собрались в маленькой, на все случаи жизни, часовне на похоронное собрание, которое у квакеров проводится по той же форме, что и обычные воскресные собрания. Народу было немного. Собрались все эннистонские Друзья и еще несколько человек, в том числе Милтон Исткот. Никому не хотелось ораторствовать. Все чувствовали, что хвалебные речи в адрес усопшего не нужны и неуместны. Многие молча плакали в тишине. Затем Перси Боукок, Робин Осмор, доктор Роуч, Никки Роуч, Натэниел Ромедж и Милтон Исткот отнесли фоб к могиле. Как выразилась «Газетт», «по Ящерке Биллю скорбит весь Эннистон». Конечно, выразить всеобщее уважение и привязанность к покойному явилась толпа почти в две тысячи человек; они стояли на кладбище и на травянистых склонах над кладбищем, за которым пролегали железнодорожные пути. Во все время молитвенного собрания (то есть почти полчаса) люди стояли в полной, невероятной тишине и только чуть-чуть напирали вперед во время погребения. Затем толпа довольно спонтанно (кто начал — неизвестно) запела «Иерусалим», любимый гимн Уильяма, который по непонятной причине знают все жители Эннистона. На этом трогательном, памятном событии присутствовал и я (N). Здесь были и Алекс, Брайан, Габриель, Том и Адам Маккефри, а также Руби. Появление в толпе Джорджа в компании Дианы Седлей стало сенсацией; Джордж впервые открыто показался на публике со своей любовницей. Ходил слух, что видели и переодетую Стеллу Маккефри, но это было неправдой.
После похорон, поглазев на плачущую у могилы Антею (сограждане сочли эти слезы трогательными и уместными), скорбящие разошлись — кто в Институт, кто в разнообразные пабы, чтобы предаться воспоминаниям о добрых деяниях покойного и обсудить завещание. Детали завещания разгласил один из клерков Робина Осмора, присоединившийся к большой толпе, которая удалилась в расположенный поблизости «Лесовик». Уильям упомянул в завещании многочисленных друзей и родственников, а также местные и общенациональные благотворительные организации. Дом собраний получил некоторую сумму «на капитальный ремонт», достаточную, чтобы Натэниел Ромедж мог на время успокоиться. Деньги достались также Культурно-спортивному центру на Пустоши, Центру для выходцев из Азии, Клубу мальчиков, Армии спасения, а также пошли на множество других добрых дел и тяжелых случаев. Но самый большой кусок пирога, в том числе роскошный дом на Полумесяце, достался Антее Исткот, и скоро за эту пристрастность добродетельного покойника уже критиковали те, кто искренне восхищался им, но уже подустал от похвал в его адрес.