Ученик — страница 36 из 49

Я наказывал будить себя около двух часов утра и выходил из замка еще в холодном предрассветном сумраке. Я шел куда глаза глядят, как безумный выбирал самые крутые овраги» самые обрывистые, почти непроходимые места. Я рисковал сломать себе шею, скатываясь по зыбучему песку кратеров или спускаясь по базальтовым уступам скал. Все мне было нипочем. Близился рассвет. На горизонте появлялась оранжевая полоска зари. Предутренний ветер бил мне в лицо. Звезды, как драгоценные камни, таяли, утопая в волнах лазури, сначала очень бледной потом все более и более синей. Затем солнце зажигало на цветах, на деревьях и в траве брильянтовое сияние росы. А я стремился к животному опьянению, какое испытывал некогда во время долгих прогулок.

Убежденный в существовании законов доисторического атавизма, я старался долгой ходьбой и ощущением высоты пробудить в себе древний дух нашего общего предка — грубого пещерного человека. Так доводил я себя до какого-то дикого неистовства, но оно не приносило мне ни умиротворения, ни радости, которых я жаждал, а при малейшем воспоминании о моих отношениях с Шарлоттой и вовсе исчезало. Изгибы дороги, по которой мы некогда ходили вместе, синяя гладь озера, открывавшаяся с высоты, очертания черепичной крыши замка, видневшейся вдалеке, или даже какие-нибудь менее значительные детали — трепетная листва березы, ее серебристый ствол, придорожный столб с названием деревни, о которой она однажды говорила, — этого было достаточно, чтобы мое нарочитое неистовство постепенно исчезало, уступая место острому сожалению, что ее уже нет со мной. Я слышал нежный звук ее голоса: «Ну, посмотрите же…» Так она говорила мне порою, когда мы в зимние дни бродили с нею среди покрытых снегом гор. Но тогда в снегах распускался живой цветок ее красоты. Теперь же все вокруг покрылось зеленью, однако цветок этот был далеко… Отсутствие Шарлотты становилось еще более невыносимым, когда я встречался с Люсьеном, потому, что он все время говорил о сестре. Он нежно любил ее, восхищался ею, и его детская простодушная привязанность лишний раз убеждала меня в том, насколько она достойна любви и восхищения. Тогда моя физическая усталость сменялась сильнейшим нервным возбуждением, начиналась бессонница, мучительная и отравленная горечью, бессонница, во время которой я плакал навзрыд и как безумный выкрикивал имя Шарлотты.

«Я страдаю, потому что думаю об этом, — убеждал я самого себя, после того как попытка найти спасение в физической усталости ни к чему не привела. — Попробуем преодолеть эти мысли при помощи других мыслей». И вот наступил второй период, когда я пытался переместить центр тяжести своих духовных сил. Я засел за изучение предмета, отвлекающего от всяких мыслей о женщине: менее чём за две недели я проштудировал с карандашом в руке двести страниц, трактующих о химии живых тел, самых трудных для меня страниц из привезенной с собою «Физиологии» Бонн. Однако, как ни силился я понять и резюмировать этот анализ, требующий лабораторных опытов, я ничего не достиг, кроме того, что притупил свой ум и стал еще менее способен бороться с навязчивой идеей. Я понял, что снова выбрал неправильный путь.

Не лучше ли метод, предложенный Гете: сосредоточить все свои мысли на том страдании, от которого хочешь избавиться? Этот великий мыслитель, отлично понимавший, как надо жить, применил на практике теорию, изложенную Спинозой в пятой книге его труда. Сущность ее заключается в том, что за случайными событиями нашей личной жизни нужно искать закономерности, которые связывают эти события с великой жизнью вселенной. Тэн в блестящем очерке, посвященном Байрону, также советует нам «понять самих себя», чтобы «свет разума родил в нас безмятежность сердца». Да и вы, дорогой учитель, говорите то же самое в вашей «Теории страстей»: «Считайте свою личную судьбу необходимым выводом из той живой геометрии, какой является природа, а стало быть, и неизбежным следствием вечной аксиомы, развитие которой длится во Времени и Пространстве! Гаков единственный принцип, ведущий к свободе…» И вот, работая сейчас над моими записками, я как раз и следую этим максимам. Но помогут ли они мне теперь больше, чем тогда? Ведь тогда я тоже попытался резюмировать историю моего чувства к Шарлотте в своего рода автобиографической повести.

Я вывел в ней некоего великого психолога, к которому обращается молодой человек за советом. Видите, как странно иногда случай реализует наши фантазии! Повесть кончалась тем, что психолог составляет для явившегося к нему нравственно «больного юноши перечень его страстей с указанием их причин. Я писал эту повесть в августе, когда стояла изнуряющая жара, и посвятил ей около двух недель, работая с десяти вечера до часу ночи. Окна были раскрыты настежь, вокруг зажженной лампы кружились огромные ночные сфинксы — как бы сделанные из бархата темные бабочки с белыми пятнами на спинке, напоминающими череп. Поднималась луна, заливая голубоватым светом озеро, отливавшее перламутром, леса, казавшиеся еще более таинственными, и линию потухших вулканов, похожих на те, какие отец показывал мне, еще ребенку, в телескоп — на этой самой луне. Я откладывал в сторону перо, чтобы, созерцая безмолвный пейзаж, погрузиться в космогонические мечтания, привычные для меня с детства. Как и в те дни, когда слова отца открывали мне историю вселенной, я снова представлял себе первичную туманность. От нее отделялась Земля, а от Земли — Луна. Луна стала мертвой планетой, и так же точно умрет когда-нибудь и наша Земля. Она уже умирает, охлаждаясь с каждой секундой. Неуловимый бег этих секунд, накапливаясь в течение тысячелетий, уже потушил по жар ее вулканов, откуда некогда вырывалась кипя щая и всеразрушающая лава, на которой теперь стоит замок. Охлаждаясь, эта лава создала преграду для потока воды, широко разлившейся затем в виде теперешнего озера. Но, испаряясь, вода в озере тоже понемногу исчезнет, по мере того как будет исчезать и окружающая нашу планету атмосфера — слой при годного для дыхания воздуха, толщиною в каких-нибудь четырнадцать километров. Я закрывал глаза и ощущал, как обреченный на гибель земной шар несется в бесконечном пространстве, равнодушный к маленьким мирам, что снуют вокруг него, точно так же, как само это пространство равнодушно к Солнцам, Лунам и Землям. Наша планета будет продолжать свое вращение и тогда, когда она превратится в шар, лишенный воздуха и воды, когда на ней исчезнут последний человек, животные и растения. Но, вместо того чтобы создать у меня созерцательное настроение, эта мысль о неизбежной катастрофе приводила к тому, что я весь съеживался и в ужасе осознавал самого себя, как единственную реальность, которой я обладаю. Да и надолго ли? Что я такое? Всего лишь точка в пространстве, одно мгновение! И мне припомнились наивные слова, сказанные однажды Марианной, когда я ее чем-то огорчил. «Кроме самого себя, никого-то у нас нет…» — повторяла она сквозь рыдания. «Кроме самого себя, никого-то у нас нет…» Теперь и я шептал эти слова и вполне оценил их смысл. Но если среди неотвратимого бега времени эта точка, это мгновение человеческого сознания являются нашим единственным достоянием, то нужно в полной мере воспользоваться им и до предела увеличить его напряженность. Я отодвигал листы бумаги, на которых только что писал свою более или менее научно прокомментированную исповедь и с ужасающей очевидностью чувствовал, что эту высшую напряженность ощущений мне могла бы дать только Шарлотта, если бы она была со мной в этой комнате, сидела бы в этом кресле, лежала бы на этой постели, соединяя свое смертное тело с моим смертным телом, свою обреченную душу с моей душой, свою мимолетную молодость с моей. И подобно тому как все инструменты в оркестре сливаются в единый аккорд, так и все различные силы моего существа, — интеллектуальные, душевные, чувственные, — сливались в единый вопль желания. Но оттого, что я знал причины этого желания, оно превращалось в какое-то безумие, а видение вселенной, вместо того чтобы успокоить меня, придавало еще большее неистовство моему стремлению к полноте личной жизни.

Слова Марианны, неожиданно пришедшие мне на ум, напомнили о том времени, о котором я уже рассказывал вам, и о пламенных страстях, которым я тогда предавался. Я подумал, что безусловно ошибаюсь, считая себя отвлеченным, чисто" интеллектуальным существом. «Не наперекор ли своему характеру, — думал я, — я веду в течение долгих месяцев столь благоразумную жизнь?. Не является ля моя страсть к Шарлотте просто результатом слишком длительного воздержания? Может быть, в основе этого желания нет ничего психологического и оно свидетельствует только о полнокровии юности, избытке жизненных сил, которым нужно дать выход? В таком случае, этот страшный зуд вожделения можно успокоить, лишь удовлетворив его». Под предлогом, что мне необходимо устроить кое-какие личные дела, я упросил маркиза отпустить меня на неделю в Клермон, твердо решив, что предамся там самому безудержному разврату с первой попавшейся женщиной. А так как в те дни я думал о Марианне, думал о сказанных ею словах, которые я привел, то я и решил, что разыщу ее. Мне это не стоило большого труда. Марианна уже не работала.

Теперь ее содержал какой-то землевладелец: он снял для нее квартиру, принарядил ее. Этот покровитель приезжал в город только раз в неделю, так что у Марианны было много свободного времени, и жила она теперь, как барыня. Такая перемена в ее жизни и отпор, который она сначала пыталась мне оказать, придали возобновлению старой истории даже некоторую пикантность, и это забавляло меня в течение целых суток. Несмотря на жестокость, проявленную мною при разрыве с нею, бедная девушка сохранила ко мне нежное чувство, и на другой день после моего приезда в город, устроившись так, чтобы мать об этом не догадалась, я провел ночь у Марианны. Мое сердце учащенно забилось, когда я поднимался по лестнице дома, где она теперь жила, на улице Транше де Гра, недалеко от мрачного собора, который мне пришлось обогнуть по пути к ней. Это возвращение в мир чувственности волновало меня, как новое посвящение. «Теперь-то я узнаю, — рассуждал я, — до какой степени воспоминание о Шарлотте разъедает мне душу». Сидя на постели, я смотрел, как раздевается эта женщина, на которую я подростком набросился совсем неистовством первой страсти. Она несколько располнела, но была еще молодой, свежей, сильной. Ах, каким ярким возник в эти минуты предо мной образ мадемуазель де Жюсса, ее силуэт, напоминавший греческую статуэтку, нежная грация ее хрупкого тела, о которой я догадывался! Каким живым был этот образ, когда, лежа в постели, я с животной страстью, к которой примешивалась грусть, сжимал в объятиях свою первую любовницу! Марианна была девушкой из народа и не привыкла к тонким рассуждениям, но даже самые заурядные женщины отличаются необыкновенной чуткостью, когда они любят. А Марианна по-своему любила меня. И вот я заметил, что она тоже не испытывает прежних восторгов. Мои ласки возбуждали ее, но потом, вместо былого упоения, она, казалось, чувствовала как бы разочарование, как-то смущалась под моими взглядами; наконец, точно заразившись моею грустью, она вдруг между двумя поцелуями спросила: — Чем ты так огорчен?.. — И, употребляя ходячее выражение, прибавила с чисто овернской хитрой усмешкой: — Я никогда не видела тебя таким грустным, верно какая-нибудь замужняя дамочка тебе нос натянула. Но он у тебя и так длинный, незачем было и тянуть…