ни, точеная фигурка, очи как вороненые. Взглянув на нее, каждый терял голову: такова была ее красота. Тогда Роза-цветик — так она звалась — всем сердцем была расположена к прекрасному Гиацинту[20] — так звался он, умиравший от любви к ней. Их сверстники ничего не подозревали. Фиалка первой выдала влюбленных; домашние кошечки давно уже смекнули, в чем дело, и не мудрено: дома соседствовали. Когда по ночам Гиацинт появлялся в своем окне, а Роза-цветик — в своем, кошечки рыскали тут же, подстерегая мышей, замечали обоих бодрствующих и своими смешками и поддразниваньями, нередко слишком внятными, донимали влюбленных. Фиалка доверительно сообщила такую новость землянике, земляника, приятельница крыжовника, ничего от него не скрыла, и тот не переставая расточал свои колкости, стоило Гиацинту подступить; не только сад, но и лес недолго оставался в неведенье, так что при виде Гиацинта вся окрестность откликалась: Роза-цветик — ты мой светик. Гиацинт на это досадовал, однако как было ему не прыснуть со смеху, когда скользкая ящерка, пригревшись на камне, шевелила хвостиком и напевала:
Роза-цветик ослепла вдруг,
Ей показался матерью друг.
Гиацинта целует, ей недосуг,
Позабыла, что значит испуг.
Скажут, обозналась она,
А Роза-цветик не смущена.
Что впустую толковать!
Лучше друга целовать!
Увы, мимолетно счастье! Объявился некий чужеземец, странник, повидавший столько, что другие диву давались, длиннобородый, глаза запавшие, жуткие брови, одеяние чудное, ткань вся в складках и таинственных эмблемах. Родители Гиацинта были хозяевами дома, возле которого сел отдохнуть пришелец. Гиацинт, отличавшийся любопытством, тут же оказался рядом с ним, попотчевал странника хлебом и вином. Тогда он раздвинул свою седую бороду и завел повествование до поздней ночи, а завороженный Гиацинт не расставался с ним, даже не шевелился, лишь внимал без устали. Как выяснилось впоследствии, странник описывал чужбину, неведомые края, разные чудеса да диковинки, пробыл с Гиацинтом три дня и брал его с собою чуть ли не в земные недра. Каких только злоключений не накликала Роза-цветик на престарелого чародея. Когда Гиацинт прямо-таки помешался на его россказнях, позабыл все на свете, едой и то пренебрегал, старик наконец ушел, подарив Гиацинту на память книжку, в которой ни слова не разберешь. Гиацинт снабдил старика плодами, хлебом, вином и долго-долго провожал его, насилу простился. На обратном пути Гиацинт приуныл, и с тех пор его как подменили. Роза-цветик совсем извелась, убедившись, что Гиацинту теперь не до нее; а он все больше замыкался в себе. В один прекрасный день юноша пришел домой, сам на себя непохожий. Он обнял своих родителей и залился слезами. «Мне суждено отправиться на чужбину, — молвил он. — Странная старица в лесу объяснила, как мне исцелиться; она сожгла книгу на костре и послала меня к вам просить благословения. Быть может, я ухожу ненадолго, быть может, навеки. А Роза-цветик… Передайте ей от меня привет. Я бы сам переговорил с ней на прощанье, только невдомек мне, что на меня напало; здесь мне нельзя оставаться; я бы рад вызвать в памяти прошлое, но между мной и прошлым возникают неумолимые помыслы; я утратил прежнюю беспечность и с нею самого себя, свою любовь, надо мне отправляться на поиски. Я бы не потаил от вас, куда держу путь, когда бы сам ведал, где обитает матерь вещей, сокровенная дева. Ее взыскует мой внутренний пыл. Не поминайте меня лихом!» Гиацинта не смогли удержать, и он исчез. Безутешные родители глаз не осушали, Роза-цветик, вся в слезах, не покидала своей комнаты. Между тем Гиацинт поспешал изо всех сил через долы и дебри, через горы и реки, стремясь в неведомый край. Везде допытывался он, как найти святую богиню (Изиду), обращался к людям и зверям, к деревьям и утесам. Кто насмехался, кто помалкивал, никто не говорил ничего вразумительного. Сперва Гиацинт забрел в необжитую глушь, где мгла и тучи преградили ему путь вечным ненастьем; потом, казалось, конца и краю не будет жгучим пескам и пылающей пыли; пока он странствовал, чувства его обновились: он постиг длительность, и сердечное смятение прошло; он смирился, и неодолимая страсть исподволь завершилась тихим, но властным влечением, поглотившим его всецело. Мнилось, минули многие годы. Уже шаг за шагом расщедривалась и пестрела земля, воздух был чист и лучист, путь пролегал проторенный, зеленая поросль прельщала отрадною свежестью, хотя речь листвы до него не доходила и, по всей вероятности, поросль молчала, приобщая в безмолвии сердце к своему зеленому блеску и живительному покою. Все упоительней крепло желание в нем, все пышней, все роскошней листва наливалась, все слышней, все беспечней играли птицы и звери, все целебнее пахли плоды, все гуще, все глубже синело небо, все ласковей воздух грел, все жарче любовь его жгла, все стремительней мчалось время, как будто срок наступал. День пришел, и ему повстречался кристально чистый ручей, сонм цветов нисходил по склону под сенью колонн, черневших до самого неба. Он понял язык, на котором цветы дружелюбно с ним поздоровались. «Дорогие сородичи, — спросил он, — как мне отыскать святилище Изиды? Оно не за горами, судя по всему, а вы вроде бы здешние, не то что я». — «Нет, и мы всего-навсего прохожие, — возразили цветы, — духи странствуют целым племенем, а мы служим у них разведчиками и посыльными, правда, там, где мы были недавно, имя Изиды до нас донеслось. Поднимайся все выше и выше по пройденной нами стезе, там скорее ответ обретешь». Так цветы и ручей говорили с улыбкой, они угостили Гиацинта студеным питьем и продолжали свой путь. Юноша послушался, все вопрошал да вопрошал, и долгие поиски привели его к чертогу, таящемуся в пальмах среди великолепной рощи. Сердце Гиацинта содрогалось в неутолимом пылу, упоительнейшая тревога снедала его в этом пределе, где все времена года навеки неразлучны. Среди райских фимиамов почил он, ибо греза — единственная проводница у входа в святая святых. По нескончаемым залам, где изобиловали чудеса, волшебница-греза вела его, завлекая своими ладами в чередованье мелодий. Казалось, он все узнаёт и в неведомом этом величье, но приметы земного пропали бесследно, как будто бы в некоем веянье сгинув, небесная дева предстала ему, он откинул сверкающее невесомое покрывало, и Роза-цветик поникла к нему на руки. Нездешняя гармония облекла любящих в таинстве свиданья, в пылу взаимности, удаляя несродное этому царству восторгов. Гиацинт и Роза-цветик потом прожили много лет, неразлучные, на радость своим родителям и друзьям; их внуки поминали добрым словом странную старицу за наставление и за костер, а внукам счету не было, тогда еще потомство ниспосылалось людям по их желанию.
Обнявшись на прощанье, ученики отправились кто куда. Под необозримыми сводами, где витает эхо, в ярко освещенной пустоте по-прежнему таинственно переговаривалось тысячеликое, разноязычное сборище, образовавшееся в этих стенах, расположенное замысловатыми хорами. Одна сокровенная стихия бросала вызов другим. Все они жаждали своих былых вольностей и пределов. Меньшинство, удовлетворенное своим положением, невозмутимо взирало на причудливое столпотворение, царившее вокруг. Прочие вопили, давая выход гибельным скорбям и терзаниям, тосковали по утраченному благополучию. Когда, лелеемые природой, они совместно приобщались к свободе и всякая потребность находила утоление, стоило ей возникнуть.
— О, почему человек, — сетовали они, — не улавливает сокровенного лада в природе и не чувствителен к явному строю. Однако человеку едва ли ведома наша сплоченность, хотя порознь мы просто сходим на нет. Человек ничему не дает покоя, жестоко насильничает, разлучая нас, повсюду вносит лишь разлад. А как он преуспел бы в дружелюбном сближении с нами, восстанавливая всемирные узы, свойственные Золотому веку, он же сам дал той эпохе достойное наименование. Тогда человек находил с нами общий язык. В своем притязании на божественность он отпал от нас; нам не разгадать его непостижимых стремлений; он уже больше не голос, призванный вторить, не всеобъемлющий порыв.
Впрочем, наша неизменная отрада, наше постоянное довольство манят его порой, среди нас встречаются избранники, внушающие ему странное пристрастие. Обаяние золота, загадка цвета, услады влаги отчасти доступны ему; памятники древности намекают ему на чудеса, таящиеся в камне; однако ему не дано упиться начинаниями природы, не дано узреть нашего сокровенного экстатического священнодействия. Неужели чувствование никогда не умудрит его? Это небесное восприятие, неподдельнейшее из всех, до сих пор почти неведомо ему, между тем чувствованием вновь обретается милая старина; чувствование — изначальный сокровенный свет, который лучше, красочней, мощнее в своих преломлениях. Тогда в человеке засияли бы созвездия; цельность мира открылась бы умудренному в чувствовании отчетливее, неповторимее, нежели нынешний зримый мир в своих внешних пределах. Он достиг бы совершенства в этой нескончаемой игре, и от всех прежних безумных побуждений избавила бы его непреходящая, все более глубокая отрада, чей источник в ней же самой. Мысль — всего лишь греза чувствования, его останки, меркнущая, угасающая жизнь.
Они переговаривались, а высокие окна не задерживали солнечных лучей, и в мягком лепете сливались отдельные реплики, неутолимое чаянье давало себя знать во всех обличиях, все млело, сладостно согреваясь, и в полнейшем покое природа начинала петь всем на диво. Люди заговорили неподалеку, растворились огромные двустворчатые двери, ведущие в сад, и несколько путников расположились на просторных ступенях лестницы в тени чертога. Прелестный вид открывался в обрамлении голубых гор, пленявших взоры своею высью. Приветливые дети радушно потчевали гостей; в напитках и кушаньях не было недостатка, и присутствующие не замедлили увлечься разговором.
— Любое начинание требует, чтобы мы сосредоточились, посвятив ему все свое существо, — вступил в разговор некто, — и если мы в этом преуспеем, сразу же рождаются помыслы или посещает нас череда неизведанных ощущений, в которых угадывается разве что нежный трепет Стержня, чье назначенье — раскрашивать или звучать, а быть может, это сжатия податливой стихии в очертаньях, столь причудливых, что диву даешься. Оттуда, где запечатлена наша сосредоточенность, каких только окраин не достигают они в своей безудержной жизненности, захватывая само наше существо. Едва начнешь отвлекаться или прихотливо разбрасываться, игра мгновенно прекращается, так как, по всей вероятности, это было лишь излучение или влияние нашего же существа, возбудившего всю податливую отзывчивую протяженность, если не преломлявшегося в ней, да и вообще, не сами ли волны этого моря чудили, задевая косную сосредоточенность? Нельзя не отметить, что одна только эта игра