Маликульмульк вздохнул — все сходилось, все соответствовало.
— … я полагал, что больше никогда в жизни не увижу эту французскую ведьму, — продолжал Мей. — Но я был ей необходим, чтобы избавиться от Андреаса фон Гомберга и от прочих, имевших отношение к убийству Дивова. Она угрожала, что сообщит про смерть горничной в управу благочиния и назовет убийцу вместе с его покровителем. Она льстила мне, клялась, что без меня она обречена…
— А вернее всего, она подцепила вас на тот же крючок, что и фон Гомберга, — сказал Паррот. — И пообещала полдюжины королевских бриллиантов. Вы слушайте, Крылов, слушайте! Прежде чем этого господина увезут в управу благочиния, он еще расскажет, как вам морочили голову портретом и прочими чудесами ловкости! Ну, откуда взялся портрет?
— Фон Гомберг нарисовал после того, как ловко выследил господина Крылова. Мы ведь его сразу приметили, — сказал картежник. — А Андреас возле дома фрау фон Витте еще и расспросил кучера его экипажа, тот ему все выложил, и имя, и должность, и холостое положение, жалости достойное… Назвался же тем фальшивым именем, которое он употребить изволил, — Яковом Княжниным. Вот и вся загадка.
— Это что еще за погоня? — спросил Паррот, глядя в окно.
Тут Маликульмульк услышал стук копыт. Действительно, не меньше трех лошадей резво приближалось к «Иерусалиму». Вдруг Паррот расхохотался.
— Ну, господа, у нас одной заботой меньше!
Лошади встали. Минуты не прошло, как в зал ворвался граф де Гаше.
— Где она? — ни с кем не здороваясь, спросил граф.
— Мы упустили ее, — сказал Паррот. — Она заморочила голову господину Крылову, а тем временем ее слуга с каретой отправился в лес и ждал ее там. Если поторопитесь, можете догнать. Они, наверно, выедут на Митавскую дорогу. Постарайтесь заставить ее отпустить компаньонку.
— Прекрасно! — граф де Гаше, не прощаясь, покинул зал, и тогда рассмеялся Давид Иероним.
— Эта история так просто не кончится, — еле выговорил он. — Граф будет гоняться за ней по всей Курляндии.
— Думаете, она сумеет его одурачить? — спросил Паррот.
— Уверен. Это его злой рок. Она одурачила его, когда женила на себе. Одурачила, когда не расплатилась за свое новое имя бриллиантами. Одурачила, когда от него сбежала. Разве может быть иначе?
— Не может, — согласился Паррот. — Но что же тогда будет с госпожой Дивовой? Надо уговорить старика написать явочную в полицию, чтобы эту бедную дурочку начали искать хоть бы на почтовых станциях…
Паррот завел беседу с полицейскими. Гриндель потребовал себе горячего кофея. Мей опять стал объяснять, что графиня обвела его вокруг пальца. Один Маликульмульк, медленно вернувшись к камину, стоял столбом и глядел в огонь.
Серая брошюрка лежала на столе.
Он не хотел более глядеть на этот портрет — и все же поглядел. Художник польстил Мартышке, хуже того, он придал ее физиономии что-то вроде чувства собственного достоинства. Такой она не была никогда — Маликульмульк не мог бы представить ее себе молчащей и взирающей на мир с пленительной полуулыбкой, с высоко поднятыми бровями и почти круглыми томными глазами. Художнику было велено изготовить парадный портрет, гравер превратил этот портрет в картинку, необходимую, чтобы простаки раскупили брошюру. А подлинная Мартышка ускользнула от них вместе со своей любимой игрушкой, со сверкающим стразом на золотой цепочке, который был, сдается, самым крупным бриллиантом из ожерелья французской королевы.
Маликульмульк ощущал себя так, как если бы болел, метался в жару, бредил — и вот бред покинул его. Мир, из которого болезнь выдернула его, возвращался, почти вернулся, и нужно было заново окружить себя людьми, событиями, чувствами того мира. Нужно было искать спасения в воспоминаниях, твердя себе, что они хранят лучшую, светлейшую часть души.
Он стоял у дверей «Лондона», ожидая Паррота и Гринделя. Паррот завершил в Риге все дела, получил все физические приборы, заказанные у рижских мастеров, купил все необходимые книги, и вот теперь окончательно уезжал в Дерпт вместе со своими сыновьями, одиннадцатилетним Вильгельмом Фридрихом и десятилетним Иоганном Фридрихом. Он с большой неохотой забирал их из рижской гимназии, но и оставлять не мог — дети должны наконец жить с отцом, раз уж у них нет матери.
Вышли гостиничные служители, вынесли сундучки, ящики, баулы, стали грузить все это добро в дорожную карету. Потом появились Давид Иероним и Паррот.
— Я приеду с мальчиками к Рождеству, — пообещал Паррот. — Это уже скоро. Не надо меня провожать. Ступай в аптеку, Давид Иероним. Незачем мокнуть под дождем.
Они обнялись, и Паррот повернулся к Крылову.
— Есть вещи допустимые, а есть вещи недопустимые даже для гениального поэта, — сказал он. — Мы еще встретимся, и я повторю вам это. До встречи, Крылов.
— До встречи, Паррот, — ответил Маликульмульк.
Физик посмотрел на него внимательно — и вдруг протянул руку. Маликульмульк протянул свою, и после рукопожатия повернулся и зашагал прочь. Он все понял.
В Рижском замке его с нетерпением ждали Голицыны. Князь, узнав, что начальник его канцелярии помог изловить шулеров-убийц, был немало удивлен, но у него хватало иных забот, и он ограничился поучением:
— Убийц ловить надобно, да только ты уж, братец, канцелярией больше не манкируй! Ступай, там бумаги скопились. Приготовь мне экстракт по склоке Циммермана с магистратом. Он, вишь, еще одно письмо прислал. Надобно помочь человечку — пусть старые сычи позлятся!
А вот княгиня страстно желала знать подробности, особенно ее беспокоила судьба Анны Дивовой. Но тут Маликульмульк мог только руками развести. Граф де Гаше в Риге если и появлялся, то никому о том не докладывал, и догнать беглую супругу ему тоже не удалось. Где все трое теперь пропадают — одному Богу ведомо. Курьеры, которых просили заглядывать в книги станционных смотрителей, куда заносились все подорожные, пока ничего не сообщили — как видно, бегство из «Иерусалима» и преследование графа изменили планы Жанны де Ла Мотт.
Слова Паррота пробудили в Маликульмульке решимость. Прежде чем засесть до конца дня в канцелярии, он отправился к Варваре Васильевне и попросил принять его без посторонних. Она охотно согласилась.
— Ваше сиятельство, — сказал Маликульмульк. — Простите, что по пустякам беспокою, но я не желал бы в вашем семействе служить яблоком раздора. Не похож я на яблочко. В вашей дворне ходят слухи, будто я с одной из горничных… как бы деликатнее сказать?
— Спутался, Иван Андреич, — подсказала княгиня.
— Спутался, да. Так вот — я знаю, откуда пошел этот слух. Ко мне в башню приходила Маша за книгами, кто-то видел ее издали, может, шаги на лестнице слышал, лестница скрипучая. Зная, как вы Машу бережете, я решил было об этом визите не говорить, но раз девочка невольно дала повод для сплетен, я решил прийти и сказать вам всю правду.
— О правде этой я догадывалась, — ответила Варвара Васильевна. — Машина невинность и наивность могут больше бед натворить, чем чья-то распущенность. Потому ее и берегу. И тобой была недовольна — отчего из простого дела секреты устраивать? Так ведь поневоле подумаешь, будто виноват… А теперь скажи-ка мне, ты не догадываешься, кто бы мог услышать эти шаги на лестнице?
— Есть один человек, да он ведь мне добра желает, не стал бы слухи распускать. Беспокоится обо мне — уж не знаю, чем заслужил… Хотя, впрочем…
— Терешка-кучер?
— Он самый, ваше сиятельство. Ему с чего-то взбрело на ум, будто я в башне замерзаю, и стал он туда ко мне дрова таскать… Где берет — не знаю. А кто бы еще мог там быть вечером — понятия не имею. Горничные ваши обычно с утра ходят…
— Ты, Иван Андреич, умен, и вирши прекрасные сочиняешь, и шутотрагедия твоя мне по душе, и на скрипке играешь замечательно, вот этим всем и занимайся. Понять, что в душе у дворовых делается, тебе не дано, а там у них престранные идеи порой произрастают, — сказала княгиня. — Вдруг что-то делить принимаются, вдруг какие-то ужасы изобретают. Уж, кажется, чего им недостает? Кормлю их лучше, чем иной рижский мещанин питается, одеты в чистое, не мерзнут, в церковь помолиться всегда отпускаю, а спокойно жить не умеют. И сами себе столько неприятностей устраивают, что злейший враг не догадался бы. А вот как получат головомойку за свои глупости — так, глядишь, даже счастливы: пришла барыня и навела порядок! Дворня — это даже не сословие, это особое состояние души, при котором требуется очень мало… мало имущества, мало знакомцев, мало веры, и когда всего этого воистину мало, то на крошечном пятачке начинается кипение страстей… Ладно, Бог с ними. Сплетен более не будет, сам увидишь. Да вперед будь поосторожнее.
— Буду, ваше сиятельство.
Княгиня протянула руку — немолодую уже, пухлую руку с золотым наперстком на среднем пальце. Маликульмульк эту руку почтительно поцеловал и пошел прочь.
Слова княгини соответствовали тому, что сам он думал о Терентии. У кучера была особая логика, для философа непостижимая. Княгиня полагала, будто у всех дворовых людей — особая логика. Дело не в их неграмотности, Маликульмульк знал, что у многих господ люди умеют читать и писать, а не только счет знают; другое дело, что дворовый человек ленив и вороват…
«Дело в ином, — подумал Маликульмульк, — человек читающий сам себя делает соучастником мудрых мыслей писателя, он уже не просто казачок Васька или повар Митька, он на одной ноге с господином Карамзиным или Державиным… и эту мысль следует развивать далее…»
Достаточно ли чтения книг, нашпигованных мудрыми мыслями, чтобы изменить человека? Раньше ему казалось — да, разумеется, иначе для чего же пишутся книги? Теперь он в этом уже не был уверен. Душой руководило нечто иное, и Маликульмульк в поисках ответа перебрал всех своих столичных знакомцев, людей образованных и талантливых. Наконец ему показалось, что ответ найден.
Одновременно он немало думал о своем будущем — и, возвращаясь поздно вечером в жарко натопленную комнату, не сидел, а ходил взад-вперед, раздевшись до рубашки и попыхивая трубкой. Наконец решение было принято, и оно напомнило ему весенние хлопоты хорошей хозяйки, которая, когда накануне Пасхи выставляются зимние рамы из окон, затевает великую уборку, безжалостно выкидывая всю скопившуюся за зиму дрянь.