Я прошла мимо отца и закрылась в своей комнате. Через несколько минут постучала мама. Она тихо вошла ко мне и села на кровать – я почти не почувствовала, что она рядом. Думала, она скажет то, что говорила в последний раз. Тогда я напомнила ей, что мне всего шестнадцать, и она сказала, что я могу остаться.
– У тебя есть возможность помочь отцу, – сказала мама. – Ты нужна ему. Он никогда не скажет, но ты нужна ему. Ты сама должна решить, что делать. – Мама помолчала и добавила: – Но если ты не станешь помогать, то и оставаться здесь не сможешь. Тебе придется жить в другом месте.
На следующий день, в четыре утра, я приехала в магазин и отработала десять часов. Домой вернулась под проливным дождем. Мои вещи стояли на газоне перед домом. Я внесла их в дом. Мама смешивала масла на кухне. Когда я несла мимо нее мокрые джинсы и рубашки, она ничего мне не сказала.
Я села на кровать. Вода с одежды капала на ковер. С собой я взяла телефон и теперь смотрела на него, не зная, что делать. Мне некому было звонить. Мне некуда было идти и некому звонить.
Я набрала номер Тайлера в Индиане.
– Не хочу работать на свалке, – хрипло сказала я, когда он взял трубку.
– Что случилось? – Голос Тайлера был встревоженным, он решил, что произошел несчастный случай. – Все живы?
– Все живы. Но отец сказал, что я не могу остаться дома, если не буду работать на свалке. А я больше не могу… – Голос мой сорвался и задрожал.
– И что ты хочешь, чтобы я сделал?
Оглядываясь назад, я понимаю, что он говорил буквально, спрашивал, как может помочь. Но мой настороженный и подозрительный ум услышал другое: «Чего ты от меня хочешь?» Я задрожала, голова у меня закружилась. Тайлер был моей путеводной звездой. Много лет он оставался для меня последней надеждой, рычагом, за который можно дернуть, когда тебя припрут к стене. Но вот я дернула и поняла, что это тщетно. Это ни к чему не привело.
– Что случилось? – снова спросил Тайлер.
– Ничего. Все в порядке.
Повесила трубку и позвонила в магазин. Ответила помощница менеджера.
– Ты хочешь еще поработать сегодня? – жизнерадостно спросила она.
Я сказала, что ухожу, что мне очень жаль, и повесила трубку. Потом открыла шкаф. Они были здесь, там же, где оставила их четыре месяца назад: мои ботинки со стальными носами. Я надела их и почувствовала, будто никогда не снимала.
Отец работал на погрузчике, разбирал груду проржавевшего металла. Ему нужен был помощник для разгрузки деревянных блоков на трейлере. Увидев меня, он опустил платформу, я забралась на нее и очутилась в трейлере.
Воспоминания об университете быстро изгладились. Скрип карандашей, щелканье проектора, картины на экране, звонок в конце занятия – все эти звуки стерлись, исчезли за лязгом железа и ревом дизельных моторов. После месяца работы на свалке университет Бригама Янга казался сном. Теперь же я проснулась.
Если я буду работать на отца, просыпаться каждое утро, натягивать ботинки со стальными носами и брести на свалку, то последние четыре месяца можно будет вычеркнуть из жизни, словно я никуда и не уезжала.
Дни проходили в точности как раньше: после завтрака я разбирала металлолом или вытаскивала медь из радиаторов. Иногда, когда парни работали на площадке, я садилась на погрузчик или кран. В обед помогала маме готовить еду и мыла посуду, а потом возвращалась – или на свалку, или на погрузчик.
Единственное, что изменилось, – это Шон. Он стал не таким, каким я его помнила. Он перестал грубить и, казалось, полностью примирился с собой. Шон готовился к сдаче школьного экзамена. Как-то вечером, когда мы ехали с работы, он сказал, что хочет семестр поучиться в местном колледже. Хотел изучать юриспруденцию.
Летом в театре Ворм-Крик шел новый спектакль, и мы с Шоном купили билеты. Там же был Чарльз – он сидел в нескольких рядах перед нами. В антракте, когда Шон отошел поболтать с какой-то девушкой, Чарльз подошел ко мне. Впервые в жизни я не стала стесняться. Вспомнила Шэннон: как она общалась с людьми в церкви, дружески и весело, со смехом и улыбками. «Просто стань Шэннон», – сказала я себе. И целых пять минут была ею.
Чарльз смотрел на меня по-другому, именно так всегда мужчины смотрели на Шэннон. Он спросил, не хочу ли я сходить в кино в субботу. Фильм, который он предложил, был вульгарным, светским. Я никогда в жизни не стала бы смотреть ничего подобного. Но я была Шэннон, поэтому согласилась.
В субботу вечером я продолжала быть Шэннон. Фильм был ужасным, хуже, чем я ожидала, только для язычников. Но мне было трудно видеть в Чарльзе язычника. Он был просто Чарльзом. Мне хотелось сказать ему, что это аморальный фильм, что ему не следует такое смотреть, но я же была Шэннон, поэтому ничего не сказала, а лишь улыбнулась, когда он спросил, не хочу ли я мороженого.
Когда я вернулась домой, не спал только Шон. Входя в дом, я улыбалась. Шон пошутил, что у меня появился бойфренд, и это действительно была шутка – он хотел меня насмешить. Шон сказал, что у Чарльза хороший вкус, что я – самая достойная девушка в мире, а потом ушел спать.
В комнате я долго смотрела на свое отражение в зеркале. Впервые в жизни заметила, что мои мужские джинсы не похожи на те, которые носили другие девушки. А потом поняла, что рубашка мне велика, что она делает меня неуклюжей и толстой.
Чарльз позвонил через несколько дней. Я целый день работала на свалке. От меня пахло растворителем для краски, я вся была покрыта серой пылью, но Чарльз об этом не знал. Мы болтали два часа. Он позвонил на следующий день, и еще, и еще. И он сказал, что в пятницу нам стоит пойти поесть бургеров.
В четверг после работы на свалке я проехала сорок миль до ближайшего Walmart и купила себе женские джинсы и две рубашки, обе голубые. Переодевшись, я себя не узнала. Стала стройной, настоящей девушкой. Конечно, я сразу же сняла эту аморальную, нескромную одежду. На самом деле ничего аморального в ней не было, но я знала, почему захотела ее купить – чтобы заметили мое тело. И само это желание было нескромным, даже если одежда такой не была.
На следующий день, когда работа была закончена, я бросилась домой. В душе я изо всех сил соскребала с себя въевшуюся грязь. Потом разложила на кровати новую одежду и уставилась на нее. Через несколько минут я оделась – и собственный вид снова меня поразил. Переодеваться времени не было, поэтому я просто накинула жакет, хотя вечер был очень теплым. Я сама не понимала, зачем это сделала. Весь вечер я не вспоминала про Шэннон, просто разговаривала и смеялась, никем не притворяясь.
На следующей неделе мы встречались с Чарльзом каждый вечер. Мы гуляли по паркам, ели мороженое, заходили в бургерные и перекусывали на заправках. Я привела его в магазин, где работала. Мне там нравилось, а кроме того, помощница менеджера всегда отдавала мне непроданные пончики из пекарни. Мы болтали о музыке – о группах, названий которых я никогда не слышала, о том, что Чарльз хочет стать музыкантом и путешествовать по миру. Мы никогда не говорили о нас – друзья ли мы или кто-то еще. Мне хотелось, чтобы он заговорил об этом, но Чарльз молчал. Мне хотелось, чтобы он дал мне понять это другим способом – взял меня за руку или обнял за плечи. Но и этого он тоже не делал.
В пятницу мы гуляли особенно долго. Когда я вернулась, дома было темно. Мамин компьютер работал, заставка освещала комнату зеленоватым светом. Я села к компьютеру и механически открыла сайт университета Бригама Янга. Оценки выставили. Я прошла на следующий курс. Не просто прошла – я получила высшие оценки по всем предметам, кроме западного искусства. Я могла получить половинную стипендию. Могла вернуться!
На следующий день мы с Чарльзом гуляли в парке, потом отправились качаться на качелях. Я рассказала ему о стипендии, мне хотелось похвастаться, но неожиданно наружу вышли все мои страхи. Сказала, что не должна была учиться в колледже, ведь сначала нужно было окончить школу. Или хотя бы немного в ней поучиться.
Чарльз слушал меня молча. Он молчал довольно долго, а потом спросил:
– Ты злишься, что родители не отдали тебя в школу?
– Это мое преимущество! – чуть не закричала я.
Это была инстинктивная реакция. Словно привязчивая песня: услышав одну строчку, я не могла удержаться, чтобы не произнести следующую. Чарльз скептически посмотрел на меня, словно просил вспомнить о том, что я говорила минуту назад.
– А я злюсь, – сказал он. – Даже если ты их простила.
Я ничего не ответила. Никто и никогда не критиковал моего отца, кроме Шона. Я не могла поверить собственным ушам. Хотела рассказать Чарльзу про иллюминатов, но это были слова отца, в моих устах они стали бы неловкими, заученными. Мне было стыдно, что не смогла прочувствовать их всей душой. Тогда я верила – и какая-то часть моей души всегда будет верить, что слова отца должны быть моими собственными.
Целый месяц, приходя со свалки, я по часу выскребала грязь из-под ногтей и отмывала уши. Я тщательно расчесывала волосы и неумело наносила макияж. Втирала в подушечки пальцев смягчающие лосьоны, чтобы избавиться от мозолей: а вдруг Чарльз все же их коснется?
Когда он наконец это сделал, мы сидели в его машине и направлялись к нему, чтобы посмотреть кино. Мы ехали вдоль Пятимильного ручья, когда он потянулся к рычагу передач и положил ладонь на мою руку. Его ладонь была теплой, я хотела погладить ее, но вместо этого дернулась в сторону, словно обжегшись. Реакция была непроизвольной. Я сразу же об этом пожалела. Но когда Чарльз попытался во второй раз, все повторилось. Тело мое содрогнулось, подчиняясь странному, сильному инстинкту.
Инстинкт пронзил меня словом, самым простым, сильным, всеобъемлющим. Слово было не новым. Оно жило во мне уже какое-то время, тихое, неподвижное. Оно спало в каком-то далеком уголке памяти. Коснувшись меня, Чарльз пробудил его. И оно обрело жизнь. Я зажала ладони коленями и отвернулась к окну. Я не могла быть рядом с Чарльзом – ни в тот вечер, ни в любой другой, – не содрогаясь от этого слова, всплывшего в памяти: