– А что такое колледж? – спросила я.
– Колледж – это школа для тех, кто оказался слишком глуп, чтобы выучиться самому, – ответил отец.
Тайлер смотрел в пол. Лицо его напряглось. Потом плечи опустились, лицо расслабилось, и он поднял глаза. Мне показалось, что он стал другим. Взгляд его стал мягким, добрым. Я не могла на него смотреть.
Тайлер глядел на отца, а тот уверенно вещал.
– Есть два вида профессоров, – говорил он, – те, кто знает, что лжет, и те, кому кажется, что они говорят правду. – Отец усмехнулся. – Не знаю, кто из них хуже, сами решайте: верный агент иллюминатов, который хотя бы понимает, что находится на службе у дьявола, или высоколобый профессор, которому кажется, что его мудрость превыше мудрости Бога.
Он продолжал усмехаться. Ситуация не казалась ему серьезной – нужно было просто кое-что объяснить сыну.
Мама сказала, что отец попусту тратит время, что никто не сможет отговорить Тайлера, если он принял решение.
– Можешь с тем же успехом взять щетку и подметать нашу гору, – сказала она.
Потом она поднялась, немного постояла, чтобы обрести равновесие, и побрела вниз.
У нее началась мигрень. У нее почти всегда была мигрень. Мама все дни проводила в подвале, поднимаясь наверх лишь после заката солнца. И тогда она редко оставалась с нами больше часа – от шума и усталости голова у нее снова начинала болеть. Я смотрела, как она медленно и осторожно спускается по ступеням, сгорбившись, вцепившись обеими руками в поручни, словно слепая, нащупывая каждую ступеньку. Она делала шаг, потом ставила на ступеньку вторую ногу и только потом осторожно нащупывала следующую. Отек на лице почти прошел. Она стала самой собой, остались только круги под глазами. Из черных они стали темно-фиолетовыми, а потом сиренево-коричневыми.
Через час отец больше не усмехался. Тайлер не стал повторять, что едет в колледж, но и не пообещал остаться. Он просто сидел с невозмутимым лицом и о чем-то думал.
– Мужчина не может зарабатывать на жизнь книжками и бумажками, – сказал отец. – Ты должен быть главой семьи. Как ты прокормишь жену и детей книжками?
Тайлер наклонил голову, показывая, что слушает, но ничего не ответил.
– Мой сын встает в очередь, чтобы социалисты и шпионы иллюминатов промыли ему мозги…
– Ш-ш-школой управляет ц-ц-церковь, – перебил его Тайлер. – Ч-ч-что в этом п-п-плохого?
Отец открыл рот и с шумом выдохнул:
– А ты не думаешь, что иллюминаты проникли в церковь? – Голос его гремел, каждое слово было наполнено огромной силой. – Ты не думаешь, что они первым делом проникли в школу, чтобы воспитать целое поколение мормонов-социалистов? Неужели я ничему тебя не научил?
Таким мне запомнился отец навсегда. Мне не забыть его силу и отчаяние. Он наклонился вперед, сжал челюсти, глаза его сузились. Он пытался разглядеть в лице сына согласие, ту же убежденность, что и в нем самом. Но не нашел.
История о том, как Тайлер решил покинуть гору, странная и удивительная. Она полна пробелов и неожиданных поворотов. Все началось с самого Тайлера – с его особого отношения к жизни. В семьях такое порой случается: один из детей не вписывается в общий круг, живет по другому ритму, настроен на другой мотив. В нашей семье таким был Тайлер. Он вальсировал, когда мы все плясали джигу. Он был глух к буйной музыке нашей жизни, а мы не слышали его безмятежной полифонии.
Тайлер любил книги, любил покой. Он любил все организовывать, раскладывать по полочкам и снабжать ярлыками. Как-то раз мама нашла в его шкафу целую полку спичечных коробков. Тайлер сказал, что в них лежат карандашные стружки за последние пять лет. Он собирал их, чтобы взять с собой в качестве растопки, когда нам придется бежать. Если у Тайлера царил порядок, то в остальном доме творился настоящий бедлам: на полу в спальнях валялись груды нестираной одежды, перепачканной маслом и сажей на свалке; на всех кухонных поверхностях громоздились банки с мутными настоями. Убирали все это только для того, чтобы освободить место для чего-то еще более грязного – например, для свежевания оленя или смазки винтовок. Но посреди этого хаоса Тайлер спокойно и методично пять лет собирал карандашные стружки, аккуратно раскладывая их по годам.
Мы с братьями были похожи на стаю волков. Все постоянно друг друга испытывали, и потасовки прекращались лишь тогда, когда какой-то юный щенок начинал стремительно расти и мечтать о новой жизни. Когда я была маленькой, наши баталии останавливали лишь окрики мамы, ругавшейся из-за разбитой лампы или вазы. Но когда я стала старше, в доме почти не осталось ничего, что можно было разбить. Мама говорила, что, когда я только родилась, у нас был телевизор, но потом Шон разбил его – головой Тайлера.
Пока братья боролись, Тайлер слушал музыку. У него был единственный на весь дом плеер, а рядом с ним высокая стопка дисков со странными надписями: «Моцарт», «Шопен». Как-то в воскресенье, когда ему было лет шестнадцать, он поймал меня за их рассматриванием. Я пыталась сбежать – боялась, мне влетит за то, что я залезла в его комнату. Но Тайлер взял меня за руку и подвел к дискам.
– К-к-какой т-т-тебе н-н-нравится?
Один диск был черным. На обложке было изображено множество мужчин и женщин в белом. Я указала на него. Тайлер скептически посмотрел на меня.
– Эт-т-то х-х-хоровая музыка, – сказал он.
Он поставил диск в черную коробочку и уселся за свой стол с книгой. Я устроилась на полу возле его ног, рассматривая узоры на ковре. Зазвучала музыка: вздох струнных, потом шепот голосов, пение, нежное, как шелк, но в то же время пронзительное. Гимн был мне знаком – мы пели его в церкви нестройными голосами. Но это было нечто другое. Музыка осталась религиозной, но в ней появилось что-то еще, что-то, связанное с учебой, дисциплиной, сотрудничеством. Нечто такое, чего я еще не понимала.
В семьях такое порой случается: один из детей не вписывается в общий круг. В нашей семье таким был Тайлер. Он вальсировал, когда мы все плясали джигу.
Песня закончилась. Я сидела, не в силах пошевелиться. Началась следующая. За ней следующая, пока не проиграли все на диске. Без музыки комната показалась безжизненной. Я спросила Тайлера, можно ли послушать ее снова. Через час, когда музыка стихла, я стала упрашивать включить ее снова. Было уже очень поздно. В доме все замерло. Тайлер поднялся из-за стола и нажал кнопку, сказав, что это в последний раз.
– М-м-мы можем п-п-послушать диск завтра, – сказал он.
Музыка стала нашим языком.
Из-за заикания Тайлер был молчаливым, он с трудом ворочал языком. Из-за этого мы с ним никогда особо не разговаривали; я не знала собственного брата. Теперь же каждый вечер, когда он возвращался со свалки, я уже ждала его. Он принимал душ, соскребал с кожи пыль и грязь, усаживался за стол и говорил:
– Ч-ч-что п-п-послушаем с-с-сегодня?
Выбирался диск, прочитывалась надпись, я ложилась на пол возле ног Тайлера, утыкалась взглядом в его носки и слушала.
Я была такой же буйной, как братья, но с Тайлером становилась другой. Может быть, все дело было в музыке, в ее гармонии и нежности. А может быть, дело было в Тайлере. Ему как-то удавалось заставить меня посмотреть на себя его глазами. Я пыталась вспомнить, что можно разговаривать без крика. Пыталась избегать драк с Ричардом, особенно самых буйных, когда мы катались по полу, таскали друг друга за волосы, впивались ногтями в нежную кожу на лице.
Я должна была понимать, что когда-нибудь Тайлер уйдет. Тони и Шон ушли, а ведь они, в отличие от Тайлера, целиком и полностью принадлежали горе. Тайлер всегда любил то, что отец называл «книжным учением». Все остальные, за исключением Ричарда, были к этому совершенно равнодушны.
Когда Тайлер был еще мальчишкой, мама идеализировала образование. Она всегда говорила, что мы остаемся дома, чтобы иметь возможность получить образование лучше, чем другие дети. Но так говорила только мама. Отец же считал, что мы должны научиться практическим навыкам. Когда я была совсем маленькой, родители поссорились: мама хотела, чтобы мы каждое утро занимались учебой, а отец сразу же тащил мальчишек на свою свалку.
Мама эту войну проиграла. Все началось с Люка, четвертого из пяти ее сыновей. Люк всегда был умен: работая с животными, он словно разговаривал с ними. Но он был совершенно не способен к обучению и с большим трудом научился читать. Мама пять лет каждое утро усаживалась с ним за кухонный стол, снова и снова объясняя буквы и слоги. Но к двенадцати годам Люк мог лишь с большим трудом прочесть стих из Библии во время семейных чтений. Мама не могла этого понять. Она без труда научила читать Тони и Шона, да и все мы как-то справились с этим. Тони научил меня читать в четыре года – думаю, на спор с Шоном.
Когда Люк научился каракулями писать свое имя и читать короткие, простые предложения, мама перешла к математике. Я научилась математике, пока мыла посуду после завтрака и слушала мамины объяснения: что такое дроби, как пользоваться отрицательными числами. Люку учеба не давалась. Через год мама сдалась. Она перестала говорить, что мы получим лучшее образование, чем другие дети, и начала вторить отцу. Как-то утром она сказала мне:
– Важно только научиться читать. Все остальное – это всего лишь промывание мозгов.
Отец стал забирать мальчишек раньше и раньше. Когда мне было восемь, а Тайлеру шестнадцать, уроки окончательно прекратились.
Конечно, мама не полностью поддалась отцовской философии. Порой ее охватывал прежний энтузиазм. В такие дни, когда вся семья собиралась за завтраком, мама объявляла, что сегодня мы будем учиться. В подвале у нее был шкаф с книгами о лекарственных травах. Там же было несколько старых книг в мягких обложках. Все мы учились по одному учебнику математики. А книгу об американской истории не читал никто, кроме Ричарда. Была у мамы и книга по физике, наверное, для маленьких детей, потому что в ней было полно блестящих картинок.