тот и есть! — Это значит, смотритель-то ему отвечает. Подъехали, парень, ближе: поп же и есть спит; сидит, значит, на кочке по колено в воде да и спит… прекрепко таково. Известно, растолкали его. Обрадовался: — Ах, вы, — говорит, — черноносые! Место-то это, — говорит, — опасное: зарядить надо; так есть ли, мол, заряд-от? — А он тепериче, коли пить кто дает — черноносым того называет; и поговорка у него, значит, такая состоит насчет выпивки. Только они уж его знают, голубчика, наскрозь — обыскивать тотчас давай; заседатель — держит, а смотритель-от — все карманы ему ощупыват — благо, приятели, значит, закадычные. Известно, как не дастся: конфузится, примерно. А поп, братец мой, здоровенный: четырьмя не осилить, коли заупрямствует. Однако смотритель-от изловчился же как-то, схватил его за один карман-от — помират со смеху: в кармане-то у него колоколец…
— То есть как колоколец, Онисим Филинпыч? — гость с величайшим недоумением в вопросе и глазах.
— Как есть, я тебе говорю, почтовый колоколец.
— Ну-у?
— Да уж так, верно. Поп, известно, заспрашивал шчас: это, — говорит, — у меня стакан, черноносые… Вытащили-таки они опосля эвтот стакан-от у него: медный оказался, братец ты мой, — с язычком… Смехов у нас сколько тут было из-за эвтого самого происшествия…
— То есть это на что же?.. Колоколец-от что означат?.. — все еще недоумевал гость.
— А ты, братец ты мой, тепериче понимай это прямо: коли ему не дали тройку-то, он с серцов-то и побеги домой к нам, в Засушинское, значит; а чтоб тепериче немужично было бежать-то одному, — не мужик ведь пятьнадцать-то верст бресть, — он колоколец на станции-то и обраболепствуй: бежит да позванивает… славно — как и взаболь на тройке скачет. Вот такой кульер, братец ты мой!..
— Т-а-ак… Ловок же он у вас, парень!
— Я тебе говорю: одно слово попина!
И гость, и рассказчик — оба разражаются вдруг неистовым хохотом; гостя даже как-то коробит при этом, точно у него судороги в животе. Целовальница тоже не может удержаться — выпрыскивает из носу порядочный кусочек самородной студени.
В кабак входит слепой отставной солдат низенького росту, шатающийся по миру.
— Наши вам подштанники, старик! — весело приветствует его целовальник.
— Здорово, зубоскал! — медленно выговаривает «старик» беззубым голосом.
— Чай, с приятелем (не разб.) пришел? — острит целовальник.
— А ты думал с тобой?
— Вот так, парень, отражение найдешь! — любезно заключает целовальник, направляясь к «изобилию даров земных», как выразился однажды в разговоре с ним отец Николай насчет полок, изукрашенных ветхой посудиной. — Тебе который давать (не разб.), поеный али скоромный?
— Давай хоть скоромный, — ноне не пост.
— Перво стретенье было, братец ты мой!
— Это что же такая за «скоромная», Онисим Филиппыч? — любопытствует кум.
— А в которой, значит, молочка эвтого самого побольше — та и скоромная, а где, значит, водное преобладает — та поеная… Сообразил? — обязательно помогает целовальник своему гостю.
— Т-а-ак…
— Любопытствуй, старина! — обращается хозяин — уже к солдату, лихо откупорив косушку и ставя ее перед ним на стойку с каким-то особенным выразительным пристуком: видно, что отлично знает все привычки своего потребителя. «Старина» молчаливо-важно разглаживает мокрые усы и выпивает косушку залпом.
— Видал ты его? — относится целовальник к куму, лукаво подмигивая на солдата, — вот так, братец ты мой, прием… как есть енаральский!
Происходит лихое раскупоривание новой косушки, после чего немедленно повторяется прежний «как есть енаральский» прием.
— А что, к примеру, тенериче сказать енарал? — спрашивает целовальник, еще ближе приступая к новой раскупорке: — котора сильнее берет: всевостопольско ядро али Рассушинска косуха?
— Пошжи што наравне будут… — обеззубо говорит уже порядочно осоловевший солдат.
— Ну, н-нет: ядро-то тепериче тебе алибо руку, алибо ногу оторвет — когда еще угодит в голову-то; а наша-то завсегды с головы поймат, — не обижай, енарал! Верно?
— Оно тошно што будто так выходит… — не совсем еще соглашается солдат, с расстановкой принимаясь за третью косушку.
— Это верно, что косуха сильнее, — подтверждает в свою очередь гость…
— Вот постой, как третью-то высосет, так сам узнат, каков эвтот выстрел — отбывает… — замечает снисходительно целовальник.
Оба хохочут.
— До баб, алибо до денег он тепериче ныне шибко у нас охоч, опять-от Миколай… — возвращается успокоившийся целовальник к прежней теме разговора.
— Ну-у? — подстрекает кум.
— Ей-богу — ну, право. Он мне самому, жаль, что про бабье сказал: «На то, — говорит, — и гадина эвта на свете, чтоб ты ее, мол, приколол — не ползай! значит. Этта у нас по близости деревня есть такая, Жилиха прозывается; так там балованы таки девки все живут: ни комара тепериче, значит, даром тебя не ублаготворят, а все «рубь — челковой» ей подавай, — одно слово, как есть — настоящие городские шлюхи! Надо быть, это здешний исправник наш их так избаловал: они плуты все, братец ты мой, езжал из городу с чесной компанией, — тоже ребяты были «у черта лапу украли»; как нападут, бывало, так по деревне-то только гам стоял — шельмец-народ, одно слово! Наш-от поп тоже ерничал с ними не на поеной зуб. Расповадился он это, поп-то, в Жилиху за требами ездить, так есть, к примеру, кажинну неделю туды норовит, а деревня тепериче эта большая, только не село, значит — пять верст от нас всей и дороги-то к ней. Вот, братец ты мой, как приедет он туды — сичас ему кралю и проставят: был у него там эдакий благодатный мужичонок. Только у попа денег тепериче на руках скудно, ехать и велит домой, попадью все обират, весьма орудует; так он, парень, на каку музыку поднялся: разорвет рубь-от на четыре части да перва и всучит крале-то своей одну четвертушку, — прибежишь, мол, сама за другой-то краюхой. Та, известно, и вдругорядь прибежит: зачем ей рубь челковой терять? Так она к нему четыре раза за рублем и выбегает, — по шести суток, братец ты мой, травлялось проживать ему там из-за эвтого самого. Он про эту комедь-то крутологовскому смотрителю сам сказывал: «Мне, мол, эвто яичко-то, Николай Семеныч, по четвертаку обходится». Так есть, я тебе говорю, одно слово — чудила-мученик!
Общий хохот.
— Попадья-то, стало быть, в руках его держит? Т-а-ак… — замечает глубокомысленно кум.
— Только она-то будто проходу ему и не дает, — говорит целовальник, наливая себе с гостем еще по стаканчику, — а то бы, братец ты мой, — беда!.. потому человек он «его же не оплатеши». У попадьи с ним разговор недолог: за бороду а либо за волосенки оттаскает, — это у ней первосортно дело; ты спроси: месяц-от отчего у отца Миколая на маковке-то светит? — ее все грабли ходили…
— Злющая, надо быть?
— Я тебе говорю: как есть писаная смерть!
— Т-а-к… А сам-от он ее не обижат?
— Грехи-то тепериче, к примеру, в рай не пущают, а тоже бы надо, теребачку ей важную кабы задал: благочинным же его больше сморочил, — тоже водь за эвту комедь-от ряску-то у них потрошат. Сообразил?
— Т-а-ак…
— Она, к примеру, почище кого другова знает, какой дратвой сапог эвтот подшивать.
— Благочинный-то ихний сам что же глядит? — недоумевает кум, с наслаждением «дерябнув» из стаканчика.
— Благочинный-от, братец ты мой, туды же глядит, куды и наш заседатель, — в карман: всучил ты ему, примерно, хорошую сигнацию — лучше тебя человека нет. Мы вот тоже около эвтих делов-то не по опушке хаживали, а по самому, значит, полю, отражение имели, — наскрозь знаем, каку силу эвта всучка-то над начальством берет… то есть, да сигнацией-то ты как у бога за пазухой сидишь; одно слово — прелесть! Так ли, енарал?
— Оно тошно што… — шамкает как-то неопределенно совсем опьяневший солдат-нищий.
— Что, енарал? — видно, Рассушинское-то ядро, опричь головы, еще не по зубам твою милость съездило? — острит над ним целовальник, подражая движению кума насчет стаканчика.
Входит мизерный мужичок средних лет, озабоченно крестясь на медный образ в переднем углу, и кланяется на все четыре стороны, хотя живыми душами заняты всего только две.
— Онисиму Филиппычу добро здравствовать! — проговаривает вошедший, так потирая руками, как будто мерзнет сам.
— Что, дяденька, погреться? — спрашивает целовальник, приветливо кивая ему головой в ответ.
— Вестимо, Онисим Филиппыч, погреться…
— На «скавалдыжныя» алибо «прямиком»?
Мужичок с минуту застенчиво переминается.
— Коли милость твоя будет, отпусти уж нонче на «скавалдыжныя»… — выговаривает он, наконец, томительно почесывая затылок.
— Ах вы… купцы — народ! — произносит с некоторой досадой целовальник: — эдак и я с вами скавалдыжничать-то научусь…
— Под Миколу справлюсь — отдам…
— Знаю я, что ты парень-от верный, а все прямиком-то благонадежнее выходит было. «Соснячком» алибо «березнячком» принимать-то станешь?
— «Соснячку» отпусти, Онисим Филиппыч, — «березнячок»-от нонече нам не по капиталу…
— Што так, парень?
Мужичок, не отвечая, тяжело вздыхает.
— Вон у меня енарал, так он все «прямиком» разделывается, даром что сумку таскает… — говорит целовальник, в виде наказания указывая пальцем на зевающего во весь рост солдата. — Косуху тебе, поди? — спрашивает он, помолчав.
Мужик утвердительно трогает головой.
Целовальник на этот раз очень вяло раскупоривает посудину и также вяло ставит ее на стол перед мизерным мужичком: должно быть, и этого потребителя знает «наскрозь». — Лакай, дяденька, лакай! — говорит он при этом не то насмешливо, не то одобрительно.
Мужичок принимается после этого за свою косуху с такой старательностью и благоговением, с каким иногда набожная старушка приступает к разламыванию «вынутой за здравие» просфоры.
— Одначе, Онисим Филиппыч, навострился же ты… — замечает многозначительно кум:- это что у тебя еще означает «скавалдыжничать»-то?
— На скавалдыжные пить — значит в долг, а прямиком — на, мол, денежки, значит. Сообразил?