Учись видеть. Уроки творческих взлетов — страница 25 из 40

«Читаю дневник Маклая, влюбилась и в Маклая, и в его дикарей, – пишет Раневская в “Дневнике на клочках”. – Не знаю ни одной человеческой жизни, которая так восхищала и волновала меня. В Ташкенте, в эвакуации, к Ахматовой однажды вошла степенная старушка. Ахматова мне сказала, что старушка в большой нужде. Они разговаривали об общих знакомых ленинградцах светским тоном. По уходе старушки я узнала, что это была Миклухо-Маклай, но кто, как и кем ему приходится – я не спросила».

Вот она выписала цитату из Андерсена – его отношение к искусству Раневской близко: «В искусстве путь всегда идет вверх, по раскаленной лестнице, но к небу».

А сколько рассказано трагикомических случаев из жизни, причем каждый рассказ или диалог – маленький шедевр!

«– Жемчуг, который я буду носить в первом акте, должен быть настоящим, – требует капризная молодая актриса.

– Все будет настоящим, – успокаивает ее Раневская. – Все: и жемчуг в первом действии, и яд – в последнем».

«Когда я слышу приглашение – “приходите потрепаться”, мне хочется плакать».

«Бог мой, как прошмыгнула жизнь, я даже никогда не слышала, как поют соловьи».

«В жизни была у меня только одна встреча с Константином Станиславским. В Леонтьевском переулке я увидела его едущим на извозчике, кинулась к пролетке и завопила: “Мальчик мой дорогой!” Он расхохотался, я очень горжусь, что рассмешила К. С.»

«…А может быть, поехать в Прибалтику? А если там умру? Что я буду делать?»

«Бог мой, как я стара – я еще помню порядочных людей!»

После спектакля Раневская часто смотрела на цветы, корзину с письмами, открытками и записками, полными восхищения, – подношения поклонников ее игры – и печально замечала:

– Как много любви, а в аптеку сходить некому.

А ведь, в сущности, она не была Пишущим Человеком. Она была просто ЧЕЛОВЕКОМ – как видите, этого достаточно, чтобы каждое твое слово было дорого читателю, о чем бы ты ни заговорил.

«Все думаю о Пушкине. Пушкин – планета! Он где-то рядом. Я с ним не расстаюсь. Что бы я делала в этом мире без Пушкина…»

Да, чтобы так писать, надо прожить жизнь, многое понять и не растерять ни любви, ни чувства юмора…

В нашем же с вами случае есть смысл все это накапливать, делая ежедневные записи в дневнике. Мы будем всматриваться в самих себя, в окружающий мир. И постепенно, о чем бы мы ни заговорили, это будет затрагивать и волновать не только нас самих, но и других людей. Потому что, любовно исследуя жизнь во всех ее проявлениях, мы найдем точки соприкосновения со всем человечеством. В чем, собственно, и состоит писательское ремесло.

И это ремесло мы потихоньку продолжаем осваивать.

Сергей Тишков
Мой Пушкин

Это было очень давно. Пушкин шел рядом и сочинял. Он всегда сочинял, когда мы шли. Когда мы останавливались, Пушкин пел. Шел дождь, и ветер сносил крыши с домов, которые оставались выситься грудой развалин. После войн Пушкин вспомнил, что его жизнь уже закончилась. На меня упал последний обломок неба. Пушкин остановился и запел. Я выбрался из-под кусков бетона, и мы пошли дальше. Когда Пушкин вспомнил, он стал сочинять. Мы идем с ним, борясь с ветром, дождь заливает за шиворот, покрывает обгоревшую землю. Пушкин морщится и перестает сочинять. Его сочинения летают вокруг него и удивленно смотрят на своего папу. Пушкин смотрит на развалины, и ветер уносит его мысли туда, куда он уже унес крыши. Но Пушкин останавливается и поет. Он поет хрипло, иногда невозможно разобрать слова. Я подхватываю его песню – и мы поем навстречу ветру и крышам, и духи тех, кто остался, слетаются послушать песнь незнакомого им мира. А завтра мы пойдем обратно.

Саша Новосельцев приносит мне фотографию, он сам сделал ее: легкий парусник взлетает на волну, оранжевое полыхающее солнце в алом небе, темные разводы туч и плавные изгибы волн. К этой фотографии прилагается текст:

Главное – создать иллюзию. Не подпускать себя к реальности. Она слишком обыденна и проста. Как и предметы, ее составляющие. Они только в определенном свете обретают свое истинное лицо. Подчиняясь законам физики, вещи глумятся над этими законами, порождая миражи.

Все это потому, что любая форма источает свет. Фонарик на полтора вольта – это то же Солнце, только маленькое, а шарф, лет пять провалявшийся в нафталине, – те же волны и то же море. Вполне однородный фон от горящей свечи выпускает на волю полутона, а кораблик, всю жизнь простоявший на полке (правда, с книгами Рафаэля Сабатини), устремляется, наконец, в то дальнее и безвозвратное плаванье, о котором всегда мечтал.

Просто разрешить вещам быть тем, чем они хотят, реализовать их глубинное предназначение – и они ликующе исчезают с поверхностного плана бытия, растворяясь в бездонных измерениях, которым они органически принадлежат.

А мне остается только нажать на кнопку.

Вы поняли, что он сам сделал волны из шарфа, установил на нем парусник, в качестве солнца сфотографировал фонарик. И соединил фотографию с текстом. Работа отточена, «смонтирована». Меня поразила ее вдумчивая рукотворность. С большим уважением я отношусь к подобному кропотливому и в то же время масштабному подходу. Какой это жанр? По-моему, дневниковое эссе.

Также некоторые ваши работы я рассматриваю как дневниковые зарисовки – по живости, движению, легкости и даже некоторой безалаберности.


Пушкин на дуэли

Особую нежность я испытываю к Слову за то, что оно – не всемогуще. Поэтому иногда, чтобы выразить переполняющие чувства, приходится прибегать к другим формам искусства – вязать свитеры, писать картины, лепить скульптуры или шить куклы… Я пытаюсь воссоздать растение, животное или человека, впечатлившего меня. У поэта Марины Цветаевой есть книга «Мой Пушкин». А у меня – мой.

Денис Батяев
Пинок

Шел я по Комсомольскому проспекту. Настроение самое распрекрасное, солнце светит, хочется всем улыбаться и идти вприпрыжку. Вдруг вижу: впереди знакомая фигура. Пригляделся: ну, точно, Юрка! Идет своей дурацкой походочкой вразвалку, руки, как всегда, в карманах, спешит куда-то.

– Юрка! – кричу ему я.

Он даже не повернулся.

– Курицын, твою мать!

Идет, зараза, не оборачивается.

Ну, думаю, гад, ща я тебе устрою. Разбегаюсь хорошенько и со всей дури даю ему пинка. Даже перестарался немного.

Тут он поворачивается, и я чувствую, как волосы на голове становятся дыбом. Сказать ничего не могу, воздух вдохнулся, и не выдыхается, только руками размахиваю бестолково. Стоит передо мной какой-то бородатый мужик, с Юркой моим ничего общего не имеющий.

– Ты чего, охренел, что ли? – спрашивает.

Я могу только головой кивать, речь ко мне еще не вернулась.

Народец вокруг нас хихикает, смотрит, как из положения выходить будем. Ну, я так же молча поворачиваюсь: давай, мол, пинка – и квиты.

Не стал он мне мстить, не мстительный оказался. Похлопал по плечу:

– Ничего, – говорит, – и не такое бывает.

Да и пошел своей дорогой.

А я своей.

Глава 23Поцелуй через бочку с солеными огурцами

Блокноты и дневники дают нам возможность оттачивать свою неотточенную наблюдательность. Впечатления к нам врываются в огромном изобилии. Их надо постоянно фиксировать, что само по себе уже творчество и к тому же отличное сырье для художественных и документальных произведений.

Есть такой режиссер авангардного кино Йонас Мекас. Когда он решил снимать кино, он пошел в магазин, купил камеру… и, как гласит легенда, попросил не упаковывать. Говорят, с тех пор – а прошло уже много десятков лет – он ее ни разу не выключал. Деревья, люди, пожары, новорожденные, покойники, свободные, заключенные, Литва, Нью-Йорк, земля, небо, трава, жест, жестокость, любовь, река, камень, облако, разговоры о смысле жизни – все является объектом его яростной, скачущей, алчущей камеры.

«Моя задача в том, – сказал Йонас Мекас, – чтобы полностью открыться. Я иду, как лунатик, ожидая хотя бы слабого знака или зова».

Мне кажется, про таких людей сказал мастер дзен Мумон: «Он идет по лезвию меча. Он бежит по крутому обрыву ледника».

Каждое мгновение представляет собой такое острие меча.

Я лично до того уже докатилась, что, как Йонас Мекас, фиксирую все без разбору. Каждый момент бытия имеет свою ценность, каждое услышанное слово – вес и аромат. Как я люблю проходные реплики, мелькающие в толпе лица, движущиеся на эскалаторе фигуры. Метро, троллейбус, общественный транспорт, какая-нибудь забегаловка – для меня упоительный и непревзойденный театр.

Двор, магазин, улица, соседи, моя семья – бесконечно любимые мной и дорогие люди, близкие и далекие, неведомые, тающие вдали – все для меня натура, все – палитра.

Я и сама – простой персонаж некой драмы, комедии, чистого водевиля, фарса, великолепная модель для собственного наблюдения, а также документального и художественного отображения. Вся глупость и нелепость мира заключены во мне, все амбиции, я – арена борьбы между манием величия и комплексом неполноценности. Все тут есть. Только успевай записывать.

Я – царь Кощей над златом. Мои дневники – это исключительная коллекция пейзажей, героев, ситуаций, портретов, реплик… Мешки! Вы не поверите: мешки рукописных книг – мои наблюдения за этим миром.

Кроме того, у меня чудовищная память. Знаете анекдот? Ходжа Насреддин жалуется:

– У моей жены ужасная память.

– Она что, ничего не помнит?

– Нет, – ответил Насреддин. – Она помнит все!

Я – маньяк натуры. Мои дневники никогда и никто не сможет разобрать. Даже творческое наследие чудесного еврейского поэта Овсея Дриза, который прожил жизнь в России, а писал исключительно на языке идиш, и то легче будет разобрать, чем горы моих ликующе вдохновенных каракулей.