Вот, слушаю, и разговор завели. Я-то, ясное дело, ни аза не понимаю, а парнишка один рядом со мной стоит, вижу, переживает.
— Об чем они? — спрашиваю.
А они вон, оказывается, чего: «Советским, дескать, настоящая, высокая красота до понятья не доходит. К земле долит их. К натуре. Котлованы, шахтеры, поварихи — это еще получается, а коснись чего-нибудь к небеси поближе — нету! Вся фантазия сякнет. Откуда же тут богиням взяться?!»
Старичок один, в моих уж так годах, слушал-слушал эти глаголы, а потом на коренном ихнем языке и высказался:
— Богинь, говорите, нету? Это вы напрасно, господа. Есть!.. Только их у нас не по-римскому или греческому, а по-русски зовут — Зоюшками, Любавами, Лизаветами… Они, верно, не небесной красоты, ну уж тут извиняйте! Не имеем права мы им крылышки приделывать. Народ помнит их курносыми, вертоголовыми, до последней цыпки на ногах, до самой мелкой веснушки на носу помнит. Помнит, как стояли они, нецелованные русские девчонки, перед петлей, перед дулами винтовок, губы — два опаленных лепестка, в синяках, в разорванных кофточках, — непокоренные, отчаянные богини наши. Таких вот в холстах и бронзе выдаем. А вам бы поклониться этим девчуркам, этим вот парням, которые сильнее смерти.
От себя скажу: статуя там такая была. Называется «Сильнее смерти». Трое ребят под расстрелом стоят. Указал он им на нее и спрашивает:
— Замечаете, что ни на одном из них шинелки нет? Это они, господа, Европу ими прикрыли. Серыми… Русскими…
Смотрю я на иностранцев, а у них лики постные сделались. Святостью обороняются. По легонькому «пардону» промурлыкали да ходу от старичка.
Мой парнишка тогда сгреб его руку.
— Спасибо, — говорит, — дедушка. Здорово вы им… — И тут же забеспокоился: не обиделись бы.
— Ничего!.. Съедят, — старичок отвечает. — Прасковья мне тетка, а правда — мать. Знаю я этот сорт народа. Много их развелось на наше дорогое лайку распускать. Из редкого кабачка не тявкают, гыспада хорошие.
Как протянул он это — «гы-спада», меня и осенило: «Да уж не дядя ли это Паша?! Вот и шрам на лбу, и зубы стальные…»
Насмелился, спрашиваю:
— Извините, товарищ. Вас не дядей Пашей зовут?
Он удивился вроде бы сначала, востренько так обсмотрел меня и отвечает:
— Приходилось и дядей Пашей быть…
«Он», — думаю.
— А Мамонта Котова вам не приходилось знать? — опять спрашиваю.
— Мамонта? Как же не знал! Вместе из плену бежали. Партизанили вместе. А вам откуда он известен?
Рассказал я ему с пятого на десятое и опять вопрос задаю:
— Где он сейчас, не знаете?
— Вот он. — И показал на среднего из парней, которые «Сильнее смерти».
— Как так? — подивился я.
— А вот так же.
…До последних патронов отбивался окруженный Мамонт с товарищами… По второму разу в плен… Лучше умерли бы ребята в последней схватке. На штыки бы полезли, на очереди. Готовые к тому были… Взяли их с собаками. Кидается такая дрессированная волчара на человека, и если не устоял ты на ногах, не сломал шею зверюке, не всадил ей кинжал в брюхо, — табак твое дело. Сядет перед глоткой — и попробуй пошевелись. Это про то рассказано, если она одна, а тут до десятка на троих спустили. И стрелять нечем.
Конвоировали и допрашивали тоже с собачьей помощью. Били, мучили, жизнь обещали, деньги…
— Укажите, где отряд? — кричат.
— А хренку не желательно? — партизаны спрашивают.
Утром их вывели на расстрел.
Мамонт в середине стоит. Справа от него звонкоголосый скворушка-шофер. В спичинку свел он тонкие губы, смотрит большими, как это тихое утро, глазами на милую зеленую красавицу землю. Слева — дяди Пашин товарищ, унтером который переодевался. Этот плюется и свистеть пробует.
Сложил Мамонт руки на ихние плечи, и застыли они.
Далеко-далеко, за горами Уральскими, из Сибирской земли поднимается солнышко. Вот оно ласковыми лучами тронуло Мамонтовы волосы. Бронзовеют они… Рявкнули автоматы, брызнула на росную траву вспугнутая горячим свинцом кровь, и покачнуло Мамонта.
«Это зачем же я им в ноги валюсь? Вот новое дело!..»
Попробовал он перехитрить смерть: не упасть, куда она клонила, — не перехитрить кащейку!
Стал он тогда просить ее:
— Смерть, Смертушка! Свали меня навзничь…
Не соглашается безносая.
Собрал он тогда по капельке из всех своих жилок последнюю силу, укрепился на какой-то миг и прохрипел:
— Не вам, гадины, — солнышку кланяюсь!..
И вздрогнула земля от его смертного поклона…
И еще про богиню я спросил у дяди Паши.
— Разыскал я ее после войны, — говорит. — Так в Мамонтовой шинели и к месту назначения поехала. По доброму-то, оно и шинель в музее бы повесить надо.
Дедушке Михайле я этого не рассказал. Пусть, думаю, верит старинушка, что ходит красным июльским утречком над Ишимом-рекой богатырь Мамонт. Косит он заливные лужки, мечет стога, пашет землю и радуется сегодняшнему солнышку. По вечерам подкидывает на полсаженной ноге рыжих Мамонтовичей и рассказывает им про кошачью лапку.
Пусть думает дед…
А на краешках земли нашей народная память, по жемчужинке, по алмазинке выискивает дорогие слова, которые как цветы бы пахли, как ордена бы сверкали на богатырской груди русского солдата. И в сказку годятся эти слова, и из песни их не выкинешь, и про геройскую быль рассказать ими достойно.
1960 г.
СИБИРСКИЙ КЛИЕНТ
Я на фронте все больше ожоги получал. И варило меня, и пекло, и смолило. Ну, об этом речь впереди. Начать же надо с того, что неправильно меня воспитывали.
Родился я маленьким, рос мелконьким, грудь что у зайчонка, столько же и силенки… Тут что надо было? Закалять надо было меня всячески. К физкультуре поощрять, дух во мне поднимать, отчаянность воспитывать.
А заместо того — собирается отец на охоту:
— Тятя, я с тобой пойду?
— Сей минут! Сейчас вот за патронташ тебя заткну и пошагаем.
Когда забраковали меня в военкомате, уставился он жалостливым таким взглядом — вздыхал, вздыхал да и высказался:
— В кого ты, Аркадий, уродился? Сестры вон — хоть в преображенцы записывай. А ты… зародыш какой-то…
Вот и подымись тут у Аркашки бравый дух…
Оттого я и рос такой… виноватый. Неполноценный вроде. Зато, когда приказали мне на втором году войны «в десять ноль-ноль» с бельем, полотенцем и с продуктами в военкомат явиться, у меня чуть сердце не заглохло от радости. Через правое плечо поворот сделал!
Приезжаем наутро с отцом в район — грузовики уже ждут. Обнял он меня напоследок и нашептывает:
— Ты, сынка, не робей! Ты усы отпусти. Геройства тогда в обличье больше. И карточку… карточку нам с матерью вышли.
И перестал я с этого дня верхнюю свою губу брить. Усы запустил.
Направили нас, свежепризванных, в военные лагеря Черемушки. Едем. «Че-ре-му-шки», — раскладываю я по слогам. «Нежненько-то как!» — думаю. Представляются мне молоденькие такие, с прозрачной, чуть зелененькой корой деревца, все в цвету, в запахах — белокипенные, кудрявенькие. Посреди этой природы — лагеря. Навроде пионерских… Только слышу-послышу, их еще и «Чертовой ямой» поминают. Это-то название поточней оказалось.
Впоследствии на вопрос, почему Черемушки, взводный Ляшонок мне так разъяснил:
— Это намек солдату дается… Принюхивайся, мол. Черемушки — цветочки, а ягодки — впереди. Без обману чтобы…
В этих-то вот Черемушках и познакомился я с поварским черпаком, будь он трижды неладен. Направили наш взвод на подсобное хозяйство. Километров за шестьдесят. Задача — картошку из овощехранилищ на машины грузить. Котлы с нами едут, сковороды, прочая посуда… Палатки растянули — ужин варить надо.
— Кто может? — взводный Ляшонок спрашивает. Он у нас бедовый мужик был. Длинный, поджарый, лицом смуглый, верблюжьего цвета шинель на нем. Английская. В госпитале выдали. По самы пяты. Заглазно мы его звали «Чтоб я этого больше не слышал». Любимое изречение.
Ну, ладно… Поваров во взводе не оказалось. Прошелся он вдоль шеренги, да меня и облюбовал:
— Корнилов, кажется?
— Так точно, товарищ младший лейтенант!
— Назначаетесь, боец Корнилов, поваром!
— Я не умею, товарищ младший лейтенант. Отродясь не варивал.
— Не умеешь — научим, не хочешь — заставим, — говорит. — Притом и грузчик из тебя — наилегчайший вес. Одним словом, надевай халат, и чтоб я этого больше не слышал — «не варивал».
И проклял я потом не раз эту лихую минуту. Вся моя служба шиворот-навыворот отсюда пошла. На погрузке, верно, благополучно все обошлось. Картошки вдоволь. А это при третьей тыловой норме ох как вкусно! Наворочаю два котла, салом заправлю — хвалят ребята. Зато в период подготовки — погорел. Свои же в плен взяли. Шишек наполучал, оскорблений… Впрочем, тут по порядку рассказать придется.
Отправляется наш батальон на трехдневные учения. Без захода в казармы причем. Весь день и всю ночь перед этим дождь лил. Утром большой перестал — густой пошел. Мелкой капелькой… Строимся мы на плацу, а он до того рассолодел — воробей след оставляет. Ветер рвет. Собака Жучок к кухонному крыльцу бежит и хвост в нужной форме сдержать не может. Ломит его, гнет, зад из-за этого заносит. Аж закружится песик. Кое-кому такое зрелище направление мысли испортило. Бывалые, верно, молчат, а свежепризванные непорядок усмотрели.
— Мыслимо разве по такой погоде… — ворчат. — Добрый хозяин собаку… а тут — на трое суток…
— Это кто про собаку? — навострил свое чуткое ухо Ляшонок. — Кто собаку помянул, какой нации?
— Русская поговорка, русский, значит, и помянул, — невесело отвечают из колонны. — Ну, тут и турок помянет, не токмо что…
— Вот турок пусть и поминает, — отозвался взводный. — А мы — забудь! Забудь про собаку, ежели ты русский. Так-то, сынки…
Он, независимо от возраста, сынками почему-то нас звал.
— Забудешь тут… За воротник вон напоминает, — доложил кто-то из строя.