Учите меня, кузнецы — страница 12 из 76

— Кор-ни-лов А. Ондрей, Онтон, Олексей? — перечислил он. — Кто будешь?

— Окулька, — сказал я.

— Чего?! — воспрянул чалдон. — А пошто же ты в поле не сказал нам, что ты Окулька? И мы тоже добры?.. — развернулся он к разведчикам. — Вязали человека, рот затыкали, а что Окулька — и недощупали. Ай-я-я-я-яй, — засожалел он. — До свежих веников себе этого не простю.

Вернулся батальон в обед. На плацу разбор учений состоялся. Где ладно, где неладно. Неладно, конечно, оказалось, что «языка» украли. Притом незаметно. В этом случае часть вины с меня как бы скидывалась. Один против троих все-таки.

Ну, разобрались. Отдана была команда оружье чистить. Чистили полусонные. Обед заодно с ужином выдали. Чтоб не будить лишний раз. Уж и так один браток воткнул нос в кашу и спит.

Я это к чему рассказал? К тому, что в таких вот учениях, если правильно понимаю, не только боевое качество в солдате воспитывалось, а и зло росло, ненависть. Сначала в виде досады на командиров. Вроде той, что добрый, мол, хозяин собаки не выгонит. А когда поползаешь рядом с ними, на посинелые их губы насмотришься, уверишься, что и от мокра, и от мороза одинаково вам льготы отпущены — другое тут начинает твоя голова соображать. Поточнее адреса выбираешь. И накапливается тогда в солдате истинная драгоценная злость. Сердце от нее, говорят, разбухает, к горлу удушье подступается. Ляшонок не раз повторял:

— Желези душу, ребята. Фашиста — его на лютость берут, на беспощаду. Без злости ты — как винтовка без бойка.

Начну я свою душу проверять, сколько в ней злости накопилось, нет в ней ни рожна. Пакость какая-то около сердца копошится, а настоящей злости нет. Наоборот. Рад я даже, что наравне с другими всякое такое претерпеваю. Ей-богу, рад! Потому что таился во мне постоянный страх. Вот явится, думаю, из Сибирского военного округа генерал, увидит он меня и спросит у взводного:

— А этого молекула кто в строй поставил? Отчислить его, чтобы левый фланг не позорил!

Сам себя подозревал! Вроде какой обман я совершил, что в военной шинели оказался. А все оттого, что заторкали меня с малолетства. Как гусек я с подстриженными крыльями… Однако не сдаюсь! Много ли, думаю, Суворов рослей меня был. А закалялся человек — ледяной водой обливался, на жестких постелях спал, военные упражненья — и вот, пожалуйста. От Суворова к будущим боевым действиям перейду. Тут примериваться начну. Вот стрелил командир заветную ракету, и бегу я через гремучее поле. Земля подо мной пружинит, в четыре глаза вижу, пальцы к винтовке прикипели, сила во мне дикая — ввухх! Повстречайся-ка с таким головоотпетым!

Как видите, не кашу варить-развозить замышлял.

Куда девался «второй фронт»

Но так уж военная служба устроена. Солдат в ней предполагает, а командир располагает. Добрались мы до фронта, и попал я там из боевого взвода в хозяйственный. Поваров опять недостает. «А Аркашка? — вспомнили. — На подсобном варил, на ученьях… В плен даже с кашей попадал!» И затиснули меня отцы-командиры, о чем сроду в уме не держал, в кашеварское сословье. При этом «не прекословить» велели. «Исполняйте команду!» — прикрикнули. Куда деваешься? Бары. Старший повар мне подсказывает. Учит междуделком.

Через пару недель я уж в специях разбираться стал. Да, честно сказать, мудреные ли они, фронтовые солдатские приварки! Суп с сушеной картошкой и с таким же луком, горошница из концентрата, каши: перловая, ячневая, овсяная — «и-го-го» — известные разносолы.

Больше всего с американской колбасой возни было. Она даже не колбаса, а фарш такой розовый, студнем скрепленный. Приправы там всякие — кушать, в общем, можно, и очень даже. Доставлялась она нам в желтых с американской росписью банках. Сперва, значит, эти банки вскрываешь, а потом фарш режешь. Тут дело вовсе уж ювелирное! Следишь, чтобы ровными пластиками получалось. В зависимости от меню: пятьдесят там грамм или семьдесят… У поваров эта процедура именовалась «второй фронт делить». Солдаты опять такой ломтик (он другой раз на солнушке просвечивал) «раз в хобот кинуть» называли. А чаще — «кусочек второго фронта». Проглотит солдат этот пластик и икнет. Для провокации. Чтобы следом сказать подловчило: союзники, мол, помянули. Не объелся ли рус Иван. С этим-то вот «кусочком второго фронта» и произошла последующая моя история.

Командир нашего батальона от нас же питался. Из солдатского то есть котла. Ординарец ему носил — Сенька Мастерских. И оказался этот Сенька тем самым чалдоном, который меня «в плен» на ученьях брал. Везде и всюду представлял он из себя эдакого пройдисветного неотступного и настырного бабника. По обличью-то подходящ для этого был. Сероглазый, щеки всегда накаленные, нос объемный, голос грубый, мужественный. Чуб из-под пилотки черт те куда вьется. Грудь колесом, Мускулы вперекат… Три года мы с этим Сенькой сослуживцы были, и все эти три года он похождения свои рассказывал.

Где Сеньке верить, где не верить — черт, как говорится, ногу сломит. Придет, бывало, с котелками и караулит, когда я черпак из рук выпущу. Я уж догадываюсь, в чем дело.

— Опять? — спрашиваю.

— Надо! — оживится он. — Комбат не раньше как через час вернется.

— Куда теперь?

— Понимаешь ли… Татарочка одна… Снайперка. Глазишши — во! Фигуристая!

Сколько он мне своих зазноб не описывал, у каждой обязательно «глазишши — во!» и каждая «фигуристая».

Караулит он свободную мою от черпака минуту, чтобы моим согласьем заручиться. Я бы котелки в комбатскую землянку отнес, а ему бы небольшое увольнение в это время выкроилось. На предмет свидания. Ну, я и услужу.

— Беги, — говорю. — Целовать случится — от нашего имени разок чмокни… В азиатски губки.

И усик тоже крутну, для солидарности. Они у меня к той поре колечко уж пустили. Сфотографироваться только не удавалось.

Короче, на такой вот тропке и укоренилась наша с Сенькой дружба. Про «плен» и не поминаем. Когда меня контузило и кашей привалило, он даже в медсанбат ко мне прибегал. Проведывал. Спрашивает, как кормят, чем лечат, а сам серыми своими по сестрам — зырь! по санитаркам — стрель! Я про противостолбнячный укол толкую, а ему уж недосуг:

— Эту вон как зовут?

— Вера, — говорю, или там — Маруся.

— Доб-ра-а-а… — протянет. — И-ихх! Аж глаз, как у волка на козу, заболел.

Отлежал я две недели, вернулся опять к черпакам, котлам, сковородочкам. И тут мы такого с Сенькой натворили, что появилось на всем нашем фронте новое присловье. А все через его приверженность. Прибегает он, помню, за завтраком и аж ногами, как застоялый конь, бьет.

— В чем дело? — спрашиваю.

— Комбата в штаб вызвали… ты отнеси… я сбегаю.

— Куда?

— В третий. Токо-токо но телефону звонили!.. Немку там разведчики изловили. Посмотреть, каки немки…

— Ну, дуй, — говорю. — Потом расскажешь.

Тут надо пару слов про нашего комбата сказать.

Он из запаса призван был. Командирской этой стати ни в голосе, ни в походке у него не замечалось. Добрый, спокойный всегда, мягкого такого характера человек, стеснительный даже. Чтобы когда голос повысил — ни солдат, ни офицер от него грубого слова не слыхали. Уважали его. Он в гражданке историей религии занимался. Ученая степень ему за это была присвоена. Протопоп Аввакум его интересовал. Всех староверов в батальоне знал. Тут обстрел страшенный, накаты в землянке дрожат, стены сыпятся, а он с каким-нибудь бородачом про «собаку Никона» толкует. Или карту расчерчивает. Циркулем там отмеривает, пометочки ставит. И всегда при этом песенку себе под нос поуркивает. Никаких нервов.

Любил я его до невозможности. И он меня привечал. Так что отнести ему обед или там завтрак — всегда с моим радостным удовольствием. Ну и в этот раз… Наложил я в котелки каши, поверх каши упомянутой американской колбасы: Сеньке-обжоре — поменьше кусочек, комбату — побольше. Понес.

Подхожу к землянке — дверь настежь, а самого нет. В штабе. Поставил я на полочку котелки и удалился. Дверь не прихлопнул. Может, для проветриванья, думаю, так оставлена.

В этот промежуток, когда я ушел, а Сенька еще не воротился, и угадай-ка им против самого «парадного» немецкая мина. Часть осколков в землянку ушла. Пока Сенька ход сообщения подправлял — комбат успел вернуться.

— Давай, — говорит, — Сеня, завтракать будем.

И тот, растяпа, не поглядевши в котелок, подносит.

— Что это?! — ужаснулся комбат и от стола отбежал.

Глянул Сенька — его тоже отшатнуло. Заместо колбасы растянулась повдоль каши седая старая крыса. Деревни-то кругом поразбиты были, а этот зверь, как известно, без человека жить не любит — вот и переселились они в окопы. Хоть и обстрелы, зато хлебушком пахнет. Упокойница и рискнула… Сенька ушел, я каши принес — тоже ушел, осталась она сама себе в землянке хозяйка. На топчан, видно, взобралась, оттуда на полку. А там и в котелок приспособилась. Крошки этой американской колбасы тварь не оставила. Верных три солдатских пайка… Тут ее осколком от мины и поразило. Котелок насквозь, крысу наповал. Сенька, значит, такой гарнирчик и преподнес…

Подходит обед — комбат не ест.

Ужин подходит — не ест.

На второй день — тоже не ест.

Сенька с лица осунулся.

На третий день приносит он мне кусок баранины.

— Ты сашлык умеешь делать?

— Сделаем, — говорю, — расспрошу…

Нажарил я шашлыка, дух по всему фронту. Неси, Семен!

Через час ворочается мой Сеня, молчит.

— Ест? — спрашиваю.

— Не из наших с тобой рук, — заизламывал он губы. — В третий батальон ходит… Поганые мы ему теперь…

И еще раз проклял я тот час, когда взводный Ляшонок к котлу меня определил. Ведь это надо же: «в плен» попадался, кашей обожгло, а последнее — того красивее.

Проходит неделя — не ест комбат.

Сенька чуть не плачет. Ни про одну дролю не вспоминает. «Что делать? Что делать?» — убивается. Тут меня и осенило.

— Знаешь что, Сенька! — говорю. — Давай напишем рапорта! Желаем, мол, на передовую…