И все это — от голубенькой стрекозки до молоденькой апрельской зорьки — для радости глаз твоих, для тихого ровного счастья твоего цветет, человек.
Придет час, не пустобайкой зазвенят в тебе петые-перепетые слова: «Мать земля моя, Родина», — присягой зазвенят, и двум матерям станет биться твое просветленное сердце.
Обидят вторую — в бой пойдешь. Согрубят им — ты заступничек! На красоту и счастье ихнее кто замахнется — ты того за руку схватишь, остановишь!.. А надо — и кровь, и жизнь отдашь.
Вот какие у нас с тобой матери, голубок! Родимая и Всемилая.
Порубщику после такого разговора и дар речи закупорит.
Слюнявит он Берестышков химический карандаш об затверделый свой язык и расписывается.
Приезжает одно лето Берестышко в район и докладывает старшему лесничему:
— Так и так, Никифор Яковлевич… Лес на Веселой Гриве поспел. Приметил я с пяток лесин, у которых не в пору верхушки желтеть начали.
А желтая верхушка на летнем дереве — первая примета у лесников. Дай такому лесу еще несколько лет постоять — зачернеет он сердцевиной и вовсе сохнуть начнет. А ведь не для червяка рощен.
Поблагодарил старший лесничий Берестышку за его службу и говорит:
— Загудит нынче Веселая Грива… Городскому леспромхозу уж порубочный билет туда выписан. Скоро в твоем обходе, Кузьма Алексеевич, целый поселок построится. Казахи туда едут. Семей тридцать, однако… Так что — встречай и привечай.
— А они, — спрашивает Берестышко, — рубили лес когда, казахи-то?
— Не беспокойся… — старший лесничий говорит. — Еще нас с тобой поучат.
С неделю время после этого разговора прошло. Смотрит как-то Берестышко: что за полурота против его избушки с тракторной тележки спешивается? Они… Казахи. Только без семей. Мужчины одни. Подходит к Берестышке здоровенный мужчина, в годах уж… Подает руку, себя называет.
— Галим Сабтаганов — десятник.
Берестышко тоже ему отрекомендовался.
Предъявил Галим порубочный билет и говорит:
— Указывай, Кузьма Алексеевич, где нам тут поселок себе заложить.
— Поедемте! — говорит Берестышко.
Через месяц стояло на том месте тридцать срубленных и промшенных домиков, тридцать первый — под магазин, амбарушка, начаты были пристройки для скота, колодец.
И завизжали, запели на Веселой Гриве пилы, зазвенели топоры, завздымалась первая, легонькая пороша под хлесткими гонкими стволами чудо-берез. На нее же, на порошу, скатилась и Берестышкова слеза. Знает, твердо знает, что сводить лес надо, не гниль же из него разводить, а вот ранит сердце — и что хочешь делай! К весне высились тут штабеля делового и полуделового кряжа, стояли многорядные поленницы дров, кое-где облеживались вороха сучьев.
И вот… В мае месяце это дело было. Пустил кто-то по Горелому болоту пал. Посреди болота открытая вода… Сюда огонь дошел и сгас. К краешкам дымки подбивать стало. А тут ветер погодился! Как рвануло, как выметнуло огонь, и пошло пластать по верховой осоке. К болоту кустарники всякие прилегали, чернотал. Трава тут из-под снега вышла слеглая, плотная, ветрами ее продуло, солнышком насушило — только треск, да гул, да рыжий дым пошел. За кустарниками глухие осинники начинались. Охватил их огонь клиньями с двух сторон и жарит. Казахи трактор свой завели. Гусеницами подступы к своей заготовке обминают, лопатами траву секут…
Тут и выскочила на них лосишка с двумя лосятами. Увидела людей — да назад. А там огонь… Она опять поворот! Люди расступились… Проскочила она с одним теленком, а второго не видать. Стали разыскивать — из-под самого огня почти выхватили. Лежит он — глазки напуганные, и всей шерсткой своей сотрясается. Нога у него повреждена оказалась. Не то сам в суматохе обо что стукнулся, не то матка на повороте копытом пришибла. Что со зверяткой делать? Подогнали казахи телегу, положили его на соломку, припутали вожжами, чтобы не ускочил, и повезли в поселок.
Дней восемь он пролежал — полегчало ноге. Вставать стал. Заприступал на нее полегоньку. Поили его коровьим молоком. Нальют в бутылку, соску на горлышко натянут — и чмокай, Кырмурын. Кырмурыном его прозвали — «горбоносый», значит, по-нашему. Ребятишки не отходят от него: тот бутылку молока тащит, другой — в диковинку он им. Через месяц нога у него совсем отошла. Такой резвый сделался, такой балун — и старого, и малого распотешит. В середине лета стал он осиновые да ивовые прутики подъедать. Уйдет к болоту, поест там — и в поселок, на отдых. Приляжет где-нибудь в тенечек — поспит. Пить захочет — в лошадиной колоде вода. После этого играть начнет. В беги с ребятишками забегать. Те, значит, кинутся всей гурьбой в одну сторону, порядочно уж отбегут — он им вслед смотрит. Потом заперебирает, заперебирает ушками да как вскозлится со всех четырех. И моментом ребятишек обгонит. И вперед уйдет. Они завернутся, и он завернется. Забава детворе! Хохочут, гомонят… И вприсядку, и вприпрыжку пойдут. А Кырмурын остановится и тоже вроде присмеивается: нижней губой шевель-шевель… Хохоту на поляне гуще. Другой способ: сопатку вздирать начнет. В гармошку соберет ее, ноздри раздует, а зубы наголе окажутся. Улыбнулся вроде… Ребятишки попадают на траву, пятками по земле колотят. «Вайеченьки!.. — кричат. — Сдаемся, Кырмурын! Не смеши больше…»
Галимов внучек, Ермек — ему тогда третий годик шел, — этот все дорывался верхом на нем покататься.
— Посади меня! — деда просит.
Галим не соглашается.
— Нельзя, — говорит. — Хребетик у него еще тоненький. Повредить можно.
— А когда я на нем покатаюсь?
— На будущее лето. Ты подрастешь, он подрастет — славные будут джигит и лошадка!..
— Я сейчас хочу-у, — захнычет Ермек.
— Ох ты, — схватится вдруг за тюбетейку Галим, — Совсем старый я, из памяти выбился… Там тебе коян лепешек прислал с деляны! В сумке у меня лежат. Пойдем скорей!
Заблестят глазенки у Ермека. Уцепит деда за палец и Кырмурына из сердца вон. Кояновы лепешки!.. Славный дружок он — коян, зайка лесной! То сладкой клубники Ермеку насобирает, то веток с черной ягодой, смородиной, наломает, а когда и конфеток в берестяном кульке пришлет.
Грызет Ермек сохлые лепешки. Бабка их неделю назад пекла, завалялись они в дедовой сумке, а есть ли на свете что-нибудь вкуснее «заячьей лепешки»! Заяц спек! Лесом от нее пахнет, сказкой, диковиной, первочудом! Коян и лечить умеет. Помнит Ермек, что дедушка Галим лекарства от него привозил. Прямо с порога закричал:
— Ермек! Коян тебе таблетки прислал! Только горькие они… Я одну лизнул — целый час плевался. И как их зайчата глотают!
— А они разве тоже болеют? — затревожился Ермек.
— Болели!.. А заяц их лекарством вылечил. Сейчас здоровенькие… Через головы уже кувыркаются. Привет тебе передавали.
— Давай лекарство, дедушка!
Таблетки и на самом деле из одной горечи были спрессованы. От расстроенного живота такие дают. Все до одной проглотил их Ермек. И ни разу не закапризил.
Галиму Бакеновичу (отчество ему русские дружки изобрели) шестьдесят лет скоро сровняется. Ходит он по деляне с двухметровой рейкой. Кубометры замеривает. При разговоре, бывает, поставит он ее рядом с собой — тут и приметишь… Вася Волков — бригадир нашей полеводческой бригады — в таких моментах воробья ему на тюбетейку желает. Это к тому, что воробьиного росту Галиму Бакеновичу до двух метров недостает. Богатырь человек! Всегда он улыбается, посмеивается… Зубы, что у двадцатипятилетнего сверкают — ни один не нарушен. Говорит ли, слушает ли — они свой режим соблюдают. Ихнее дело — бодрый дух у собеседника поддерживать: «Беседуй, мол, беседуй. Очень хорошо беседуешь». Усы у Галима Бакеновича такие, как если бы кто ласточкин хвостик ему под нос наклеил. Двумя черными узенькими жгутиками круто опускаются они к подбородку. На концах в один волосок заточены. Вот уже побольше пятнадцати лет ездит он со своей бригадой по лесоразработкам. В одном месте вырубят лес — в другое переселяются. За такое время любой степняк в лесного человека переродится. Ну и Галим Бакенович… Само понятно, если и с зайцами разговаривать может.
Хрустит на Ермековых зубах заскорузлая, неподатливая лепешка.
— А где он, дедушка, живет, заяц?
— В сучьях. Сложили мы ему высокую кучу — настоящий заячий дворец получился. Теперь ему ни дождь, ни мороз, ни сам серый волк не страшен.
— А как он меня знает? Он меня видел?
— Видел, видел… Помнишь, ты в делянку со мной ездил?
— А откуда он на меня смотрел?
— Из-за пенька.
— А кто ему сказал, как меня зовут?
— Я сказал. Разговорились мы с ним, он и спрашивает: «Дедушка Галим! Что это за мальчик вчера с тобой приезжал? Волосы у него черные, как моих ушек кончики, глаза против заячьих — узенькие, щеки толстые и много, много белых зубов во рту…» — «Это, — отвечаю ему, — мой внучек Ермек». — «Ах, дедушка Галим! Я хочу с ним дружить, — говорит. — Передай ему вот эти ягоды…» Помнишь, я привозил?
— Помню, — шепчет Ермек.
Глазенки у него заворожились, на губах улыбочка дремлет… Замечтался джигит. И Кырмурына забыл.
А тот перезимовал и с добрым жеребенком ростом поравнялся. Важничать стал. Взапуски с ребятишками уже не бегал. А покататься, если в игровом духе находился, допускал. Только далеко не повезет. Пока сахаром подманивают — идет. Схрумкал сахар — и седока на землю! Проказник пуще прежнего сделался.. Утром задают лошадям овсянки — он тут. Стоит, своего пая ждет. Умнет тазик, вылижет его, в знак спасиба головой помотает и на другой промысел отправится. Идет по поселку, ушами помахивает, копытами постукивает, ноздрями принюхивает, глазами косит. Вот хозяйка удой в ведерке несет… Налетит на нее и скорей сопатку в молоко. Пока женщина причитает да ладошкой его охаживает, он уже языком донышка добыл. Зацвиркало там… Последние капельки дотягивает. После этого к магазину направится.
Сахарком его там продавец да покупатели баловали — забудь-ка эту сладкую тропочку.
Года полтора ему сровнялось — стали у него рожки проклевываться. Ребятишки ожидали, что они сразу кудрявые появятся, а он выпустил две спицы — и шабаш. Теперь уже по целым дням стал отлучаться. Дед Галим забеспокоился. Как бы, думает, его не подстрелили в лесу. Он ведь к людям без опаски… Решил пометить лосенка. Был у него обломыш чайной серебряной ложечки. Вечер плющил он ее, вечер дырки под закрепляющую втулочку сверлил, потом напильником вечера три скорготал, получился у него серебряный осиновый листок. Зубчики даже обозначены. Вытравил он на нем арабскими буквами какое-то казахское завещание, краешек уха Кырмурыну продырявил и полой втулочкой этот листок замкнул. С серебряным ушком стал лось ходить. Издали приметно. Еще одну зиму прожил он в поселке. А на лето по целым неделям в лесу стал пропадать.