Вот так, товарищ мой творческий, в душе напевалось, насказывалось. А предоставили слово — на понюшку от той заготовленной речи осталось.
— Товарищи! — президиуму сказал. — Ребятушки! — голос в зал надломился. — Сорок шесть лет я проплавал на ней… Позвольте, будьте любезны… пятьдесят…
Сам собою народу поклон получился, и кончилась речь.
— Оставить «деда» на мостике! — кличи по залу пошли.
— Река дедова! — салажата мои нагнетают.
А я ослабел. Всегда в кулаке себя тискаю, а тут — хрустали… Спектры света сижу преломляю.
Ну и попробуй супруге о том расскажи! Хе, сивко-бурко!..
Плаксе, что ли, детей народила? Корабль — место не мокрое…»
«Надо добавить все же «индивидууму» кредиту. Сам видел — сынок ему два ливерных пирожка в бумажной салфетке нес. Мудреный народ — эти творческие! Тот же Алябьев… Запузырил на всю поднебесную «Соловья», и пожалуйста… Гордость России. В теплоход, будьте любезны, обратился. Добавлю кредиту «индивидууму». Интеллигентно попридержал, а теперь добавлю».
Дизель-электроход обгоняет целый караван барж, груженных крупнодюймовыми трубами. Под нефть или газ уготованы. Их полые зевла сложены поперек барж в огромные высокие треугольники.
Поравнялись.
Трубы пронзило зарей. Сейчас они похожи на пчелиные соты, текущие розовым медом.
Дивы на Реке. Дивы!..
Открывает Капитан в рубке дверь. Чу! На палубе разговор.
— Сейчас они, зори, у нас что невесты в соку и на выданье, — доносится снизу басок старожителя. — Молодые, неуснутые, просиянные — кровушка с молоком! А вот осенью по-другому… Густеют по осени. Мраку в них больше. Как железо при разогреве… Почему заприметил — на глухариные прииска в это время хожу.
— Куда, куда?
По голосу опознал Капитан своего задолженника.
— На глухариные прииска, — не смутясь, отвечал старожитель. — Обсыхает одна крупнопесчаная грива. Косой зовем или кошкой. На той гриве — беленький мелконький камушек с гор Уральских весенней водою наносит. Глухари разрывают песок и тот камушек с радостью склевывают. «Жернова» на зиму в свой зоб запасают. Есть там один обрывистый берег. Заляжешь на нем и дивуешься. Ровно стадо баранов на гриве пасется. Сотни, сотни, ежель не тысячи птиц сюда из таежного округа слетывают. Аж песок под когтями поет да щебеткают клювы. «Ах вы, умницы, — думаешь. — Ах, хозяева!» Раз не вытерпел — выстрелил я. Заря мне в глаза падала. Как железо при разогреве… Как взнялась их тьма-тьмушая, на эту зарю-гром, братец мой, из-под крыльев взрыдал! И не стало зари.
— Это надо мне записать, — зашелестели странички блокнота.
— Токо что записать и осталось, — поскучнел басок старожителя. — Выбили их. Прямо на прииске выбили. Камушка-то — нигде, кроме склонной уральской той гривы, нет. А в тайгу что ни человек поселяется-едет, то и новое человеко-ружье. Я вот хорохорюсь перед ребятенками, бренчу — нефть, газ, геолога восхваляю, а на душе — кошки… Почему оно так у нас получается? Говорим: Отечество одаряем, а край родной щиплем?.. Ежли ты истинный сын страны, то живи ты, трудись не за ради ясной пуговки на мундире!
«Запиши, запиши, — мысленно подстрекает наш Капитан владельца блокнота. — Здесь душа… И без «дыму»…»
На Реке появляются ранние «мошки» и «омики». Повстречалась прострельная кокетливая «ракета». Пыхтит, поспешает куда-то еще стародавний плавучий угольный кран. От льдов и до новых льдов неумолчна Река. Она в работе. Авралит. Вздыбила сегодня главную волну в извечно покойном течении своем. На горячем медвежьем следу растут по Ее берегам города, встают нефтепромыслы, станции и подстанции, опоры мостов, искрят напряженные линии электропередачи, пульсируют голубые и черные жилы газонефтепроводов, заселяют Ее берега искусные мастера и неискусные пареньки. И все это скоростное развитие питает Река, Тысяча четыреста сорок притоков сбегаются к Ее работящему стрежню.
Тропинки глубокой разведки.
И ведут, и ведут капитаны «мошку» ли, «блошку» ли по узеньким неизведанным речкам. Везут высоких парней — геологов. Берег к берегу ластится кронами кедров. Здесь на мачты доподлинно прыгают белки. Здесь мотают башкой, грозясь кораблям, круторогие дерзкие лоси. Здесь нога человека… нога Человека. Ступи, добрая! Совестливая. И разумная.
Дивы на Реке, дивы…
Далеко, далеко от Ее берегов до Москвы. Далеко — а из Кремля смотрится. Державная ныне! Державную высит волну. Державную правит судьбу.
— Река ве́ка! Столько лет тебя знал, негромкую, непоспешную, и вдруг — Ре-ка ве-ка, — словно бы первоклассник «маму», находит и видит в слогах Капитан. — Так круто! И годы под горку — так круто…
«Ну, хорошо, — ревниво опять адресуется к мамонту. — Ты бивень сберег? А я? Они, «салажата» мои, погудят. Походят за льдами. А я? Ты мороженый, а мне зябко. Ведь отлучат. Годы отлучат. Придет час, и не скажешь: «Братушки, дозвольте!..»
Ночью вахты несут капитаны.
Ночью в рубках случаются дивы.
Сгонишь мамонта, является в бликах рассветных волн заплаканная Фатима:
— Матроса, матроса! Горит мое сердце! Целуй мое сердце!.. Володя!
— Тсс-с, глупенькая! На пенсии я. Из милости на Реке. Если б снова с матросов начать…
Убегает, сминает босою ножкой солнечных зайчиков на волнах голубая девчушка с оттопыренным голубым локотком… К черным носикам беленьких медвежат. Это зябко, коль реки от нас убегают.
«Беги, девочка. Вечно беги! Если б снова — «пескарь»… Если б снова — с матросов!.. Кого стариковская ревность украсила? Разве что поликлинику».
Годы ли, предчувствие ли скорого расставания, но все доверительнее, чаще и сокровеннее беседует с Рекою наш Капитан. Давно она перестала быть для него текучей водой, географией, давно почитает он Ее за близкое понятливое существо.
«Куда течешь, Реченька? Куда, дикая и державная?..»
«В Великое завтра, мой Капитан. В Страну Могущества Русского», — распрастывает и высит свою рабочую озаренную огнями грудь Река.
Уцепились, до чьих-нибудь слез не расстанутся татарчонок и цыганенок:
«Трави носовой!»
«Отдать носовой!»
«Кто эти дети? Куда ведешь их, Реченька? Куда несешь?»
«Это грядущие мои капитаны, — крепчает рассветной волною Река. — На стрежень ве́ка несу. В Великое Завтра».
«Не забудешь хоть старого? Пятьдесят лет у Твоей груди!..»
«Блемм-м, блемм-м, блемм-м» — разбиваются встречные волны о нос.
«Ты станешь моим кораблем. Назовут», — так вроде бы говорит Капитану Река.
Невнятны волны.
Не разбирает их слов Капитан.
Дивы на Реке, дивы!..
1969 г.
КУЗНЕЦЫ
Веселое заведение — кузница! Веселое и дозарезу необходимое. Поищи-ка такую деревню, где не дымила бы, не искрила бы она, кузница, малая индустрия державы, крохотные уралы, разбросанные на тысячи километров окрест по колхозно-совхозной земле?!
Был бы металл да уголек, нашлась бы бычья кожа для меха да звонкая наковальня — железная лечебница будет. Без нее сироты… Без нее захромает конь, рассыплется телега, изоржавеет плуг, без нее сам «дядюшка» трактор пардону запросит. Трудно перечислить все беды-злосчастья, угрожающие деревне, не стой там на отшибе прокопченная амбарушка, созывающая к себе бойким заутренним звоном народ честной.
Пронзительно голосит забияка-молоток, басит пудовая матушка-кувалда, взбивает прострельную искорку горн, кряхтит и плющится жаркая поковка, а посреди этого огненного бой-дела — Он, Мастер. Умелец. Работяга кузнец, чей инструмент-молот пролег с угла на угол по державному гербу Родины.
Слышал я про один иноземный обычай, по которому путь героя усыпается лепестками роз. Познакомившись с кузнецом Кузурманычем, я задумался: не драгоценнее ли и не щедрее ли наш советский обычай, при котором путь — нет, не героя — просто честного мастеровитого человека украшают добрые и мастеровитые же слова. Розы вянут, доброе слово из неподкупных уст народа-труженика не исцветает. Это о нем, о Кузурманыче, записал я неофициальные живые речения, почти в пословицы скованные, сиювотминутную молвь:
«Конь сам ему копыто протягивает».
«Седьмой разряд… Ежа без чертежа может…»
«К святому дню кулич откует».
Вот так в словесности… Густо, щедро, с «наваром», присадисто! Тоже — ежа без чертежа… А послушайте, как говорит о своем мастерстве Кузурманыч. Скромно. Скупо. И тоже «наваристо»:
— У кузнеца рука легка — была бы шея крепка…
— Ну и как она, шея? — спрашиваю.
— Дюжит пока, — отвечает.
Кузнец высок, жилист, крут в движениях. Немногословен и вдумчив при разговоре. Выслушивая собеседника, вздымает лохматую правую бровь. В коже лица прижились синеватые звездочки охладевшей окалины. Постоянное горячее соседство горна и раскаленных тяжелых поковок наложило на подбородок и скулы льготный круглогодичный загар. Серые, как железо в изломе, глаза. Улыбается редко, зато уж не через кривую губу. Весь твой.
Девятилетним пошел Кузурманыч к отцовскому горну, допущен был раздувать-веселить огонь. На тятьку люди смотрели почтительно и с уважением. Невелик богач — три пуда железа в наличности, а первыми торопились картуз приподнять: Мастер идет.
Кузнец и кузнечонок любили во страсть голубей. Идут от огня, чумазые, углем и железом от них навевает-попахивает, а пестрые, сизые, белокипенные — из-под всех застрех над кормильцами… Мелкотрепетно бьют крылышками над картузами, спешат занять местичко на плечах, на протянутый палец лепятся.
— Васька, — спросил однажды кузнец кузнечонка, — ты чуешь ли, когда тебя голубь когтем по ладошке скребнет?
— Чую, тятя.
— А я ни рожна. Кожа вся отбронела.
Вскоре «отбронела» кожа и у Василия. Полюбилось, взгордило тятькино крутоплечее мастерство. На всю жизнь унаследовал.
— Василий Константинович! А кем был ваш дед?
— Тоже кузнецом.
— А прадед?
— Кузнецом.
— А прапрадед?
— Вот тут затрудняюсь… Не могу точно сказать.
Общая наша беда. Дальше прадедов корня не помним. А ведь, возможно, пращур кузнеца Кузурманыча, того самого, что рубашку цилиндра на наковальне сейчас выворачивает, возможно, тот пращур еще вещему Олегу коня ковал, меч закалял? Не бережем родословную — не княжеского рода. Впрочем, у Кузурманыча лично все на виду. В трудовой книжке, в грамотах…