Учите меня, кузнецы — страница 71 из 76

После этого три недели, пожалуй, прошло. Как-то встретились корешки в выходной, поллитровочку усосали, и вот тут Огоньков, смягчив сердце, признался:

— А ведь я, Андрей, свой привес не питанием набрал.

— Витаминки, что ль, использовал?

— Не-е-ет. Помнишь, в охотницкий магазин накануне ездили?

— Ну-ну. Дробь брали, порох, пистоны, картечь…

— Картечь, именно. Я столовую ложку картечи утром проглотил. Она-то и совлияла.

— Ло-о-вок, ловок мужик. Интенсивный откорм применил!

— Знаменито тебя нагнул?!

— Фальшификация! Никого не подранил, случайностью?.. Не с нее ты пожелтел, нос на дятела смахивает? А я в своем теле хожу. На полпуда тебя перетяну, точно.

— Ох уж на полпуда!

Затравились опять мужики, раззадорились.

— Айда, взвесимся, — Серосека топорщится. — Куда бы пойти.

— На животноводческие веса, — предлагает ему Огоньков.

— Так тебя на мошенство и тянет, — заметил Серосека, — у них балансир сбит. Пойдем в магазин. Там материально ответственные веса.

Отправились в магазин.

У прилавка народ. Дефицит дают.

В доме отдыха, как помянуто было, в трусах лишь они взвешивались. Ну, и здесь к такому мнению пришли. Весы-то чуть на отшибе, а народ увлечен…

Огоньков Серосеку сосчитал… Теперь Серосека прикинул дружка.

— Ну, адъютант кощея бессмертного! — победительно выкрикнул.

Продавец глянула — охтимнеченьки! — сдачу выронила. Потом вопль:

— Срамцы! Бесстыдники!

Покупательницы отплевываются. Чисто символически, конечно. Но, однако ж, кричат:

— На весах хлеб вешают, а они в трусах… В санэпидстанцию их!

В это время подъехал закупить сигарет участковый милиционер.

— Одевайтесь, голубчики.

Экспертиза: нетрезвые. Суть проступка: в общественном месте — в трусах.

А судья — только институт кончила девушка — как про трусы прочитала — засмущалася. И в смущении — на всю катушку по пятнадцати суток им зачитывает. Вот ведь как иногда получается.

Ни «купца-торгаша» нет у конюха, ни «кулака». Такой замысел — и насмарку пошел.

Только… глядь-поглядь! Появляются! Председатель рабочего комитета на легковушке доставил.

— Гримируйтесь скорей, — говорит.

— Здоров, первая пятилетка! — приветствуют конюха. — Амнистия нам ради праздника. Где бы взвеситься, подтощали!..

— Потом… после взвеситесь, — суматошится конюх, — в сумке тут колбаса у меня, хлеб. Закусите по-скорому, и на выезд нам. Да оденьтесь, оденьтесь сперва, на ходу подзакусите. Даже лучше: купец с кулаком колбасу жрут, а трудящийся… Почнет вас из телеги выкидывать пузами оземь!

— Ты поаккуратней, — сквозь колбасу говорит Огоньков. — Поаккуратней, полегче. Не знаешь, сколь мягкие нары у внутренних дел? Ребры мозжат… Не молоденькие.

А и впрямь — не молоденькие. Этих самых купцов-кулаков вживе видели. Кто первейшие на деревне сказители да сочинители? Огоньков с Серосекой. В частушках со сцены попа да купца с кулаком высмеивали. Артисты, гармонисты, певцы, орелики. Эти взвешивания, балагурство, сегодняшние мизансцены с телеги в народ — все это отголоски, отзвучья той самодеятельности. Новая бражка на старых дрожках.

Ну, нарядились дружки, запузатились и, пока без бород, волчьей торопью колбасу крушат.

Микрофон объявляет: «Начинается механизированный парад «Идут по земле пятилетки».

Ну, и начали…

Показалась дуга в алых лентах. Конь. Телега. На телеге три личности. Две колбасу с хлебом по полным защечинам мнут, третья же, в косоплетках-лаптях и онучах, направляет трудягу-коня. За телегой ползет на прицепе однолемешный плужок. Сохи нет. По всему району искали — не выискали. На плужке цеп — основная техника на крестьянской Руси.

Серосека — «кулак» — пытается взгромоздиться, на конюха, давит пузом его, душит пальцами. «Купец-торгаш» тоже на Серосеку прыгает. Вдвоем посоюзней давить. Такая идет пирамида. Терпел-терпел мужик-лапотник, да и поднял горб, выпрямляться стал. Понатужился, понапружинился, сгреб обоих за хрип, за грудки, да и выбросил. Одного — по левому борту телеги, другого — по правому. Да еще кнута «кулаку» отпустил, вне сценария. Серосека завыл, но его заглушил микрофон:

«Перед вами прошла сейчас техника, с которой вступала Россия в первую пятилетку. А сейчас перед вами появятся… Внимание, колонна! Старт!»

И вздрогнули, стронулись — колесные, гусеничные. Взгремели, рванулись, пошли красногрудые, кумач полыхает поперек радиаторов. На кумаче биографии:

«МТЗ-5, «Беларусь». Один человек и пятьдесят лошадиных сил».

«ДТ-75. Один человек и семьдесят пять лошадиных сил».

«Т-100. Один человек и сто лошадиных сил».

«К-700. Один человек и  д в е с т и  д в а д ц а т ь  лошадиных сил».

«К-701. Один человек и  т р и с т а  лошадиных сил».

Идут по земле пятилетки…

Шепчется на березыньках лист, сотрясается незабудковая поляна, стихли иволги.

Грохочут, рокочут, гудят красногрудые. Железные птенцы, неумолчные жаворонки поля советского.

Идут и идут по земле пятилетки.


«Начинаем парад малой механизации села!» — возвышают праздничный тон динамики.

И въезжает на площадь-поляну «победительская» машина Георгия Минеевича Маркова, полученная им за комбайнерский рекорд.

…Есть лица, которые без ухищрений, без лишней улыбки, с первого видения располагают к себе. Мужественные и — добродушные; спокойно-уверенные и в то же время — застенчивые; суровые, но исполненные вековой доброты. Лица без лицедейства. Лица — рельеф сердца. Таким во всем и заранее хочется верить.

Георгия Минеевича мне «выдали» на полчаса. На комбайне его подменил главный агроном колхоза. Некогда, брат, «кудреватых мудреек» в блокнот рисовать. Присмотреться лишь к внешности. Живой голос, особинку речи засечь да накоротко записать что-то главное, важное. Остальное придется дознать из окрестных источников. В деревне любой ее житель до мелких суставчиков местным рентгеном просвечен. Знают, у кого в котором боку сколько ребрышек.

Герка Марков…

Неласково, ох, неласково обходилась с ним земля.

Изгорбатить хотела, ссутулить, заспать в борозде.

Ведь отцы наши, дедушки, зная, ведая, как убойно земля тяжела, бережно да исподволь приручали к ней свою синеглазую поросль, грядущих своих младопахарьков. Не вспугнуть бы. Не надломить. Не заронить неприязнь отчуждения. Пока не́мысль ты — вольна пашня твоя. Постращай в бороздах грачей, покатайся верхом на Полканушке, на телегу ляг, подремли во сласть в духе пашенном. Ввечеру, словно птаха угнездившись меж отцовских колен, бери вожжи в ручонки, сынок, правь Игреньку домой. Шевельнешь вожжу правую — конь направо пойдет, тронешь левую — он и тут весь твой. Помни, сынка, явление свое Черной матушке, словно дивную сказку, по-радостному.

Стал поцепче, посамовитее, поманило на лошадь вскарабкаться — вот тебе под сидельце потник, вот — поводья Игреиькины. Нут-ко, сам! Нут-ко, попробуй, сынок, боронять! Вот как мы! Ай да парень у нас!.. Но опять же, опять, не до истомы ребячьей концы концевать, а в охотку, для гордости.

И уже через годы, сторожко: «Попробуй-ка, сынка, пахать. Поглядим на твою борозду».

Вот так, ненатужливо, бережно, пока в силу да в жилу не войдет, опекал отец-пахарь своего молодого наместника, отдавал ему опыт, сноровку, душевную «тягу к земле». Так было испокон, так велось и при колхозах, когда цвел русский пахарь и в силе, и во множестве. Особый лишь случай мог смять и порушить этот наследуемый от отцовства к отцовству лад.

И он подостиг, подстерег нас, о с о б ы й  для русского поля  с л у ч а й.

Подростки и дети Великой Отечественной…

Зазвенели их несломавшиеся голосенки над горькими, тяжкими пашнями.

Слой за слоем слезают у Герки мозоли с ладошек. Он пахарь. В упряжке быки. Тринадцатилетний Микулушка Селянинович кормит далекую «дружинушку хоробрую».

Возил Герка хлеб по ночам из колхозной глубинки к железной дороге. Были тогда не мешки, а  к у л и, рассчитанные на дюжий загорбок мужчины. Было всякое. Засел ли по ступицы в грязь, сронилось ли колесо — выход только один. Облегчать надо воз. Боролись они в одинокой ночи, русский куль и тринадцатилетний подросток. Куль молчал, а Герка только кряхтел. Кто кого укладет.

С воза легче — попробуй на воз…

— Однажды ребята ушли вперед, остался я в поле один. Не осилю последний куль — хоть реви. Но под «волчью гармонь» получилось… поднял! Как воспели они вокруг вразнотон, ниоткуда и сила взялась. И бычишки, как кони, пошли.

Косил сено, метал собственные  и м е н н ы е  стога. Кособокий, в наклон — значит, Теркин. Без сноровки еще. Зимой вывозил это сено ко скотным дворам. Дела да работа сугубо мужицкие, а кость да силенка — гибконькие. Недоспели еще. А питание? Волчьи выводки по осени выли, а мальчишкино брюшко скулило почти круглый год.

Мы фашизму еще не зачли всех народных потерь. В те жестокие военные и послевоенные годы перенатуживалась младопашенная поросль обезмужиченных деревень. В иную деревню вернулись с фронта «рука да нога»… Для миллионов и миллионов солдатских сирот кончилось отцовское воспитание землей — началось  и с п ы т а н и е  землей. Всеми пахотными меридианами навалилась она на тоненький незакрепший хребетик, на мяконькие хрящи молодого подростка России. Приплюсуй себе это, фашизм!

Но Герка выдержал. Все глубже и глубже «запахивался» парнишка в землю, хозяйничал, одолевал, сотворял. Летом сорок четвертого года он владычит на «колеснике». Через год перешел на гусеничный газогенераторный. Через три года керосиновый «натик» в руках. Погрохотала его биография.

Собеседуем мы с Георгием Минеевичем в заветрии под стогом сена. Сено с ягодкой — значит, июльское. Правая рука Георгия Минеевича на колене его утепленных простеганных брюк. Третья декада октября — Сибирь утеплит. На плечах телогрейка. Ее смело можно относить к легковоспламеняющимся веществам — так она пропиталась горючим, маслами и смазками. На голове немудрящая шапка-ушанка, из-под которой стекает вкось лба посивевший, но молодецки бодрящийся чуб. Выгоревшие брови тяжело легли на припухшие от бессонницы веки. Но все это по сравнению с владыкой-рукой, на которую я все смотрю, — проходные детальки. Ручища! Рука!! Вот она где, биография.