— Похоже, нападки на доктора Фрейда продолжаются, — заметил он по поводу одной статьи на третьей странице. Мало кому известно о том, что Холмс знал доктора из Вены — автора противоречивых теорий — однако, мне запрещено распространяться об обстоятельствах их знакомства[8].
— Никак не могут принять его теории, — согласился я, — я тоже читал статью о недавних выступлениях Фрейда в Америке[9].
— А в результате они не могут понять и напрасно осуждают человека, — Холмс печально покачал головой и потянулся за новой вишенкой. — Они совершенно не понимают главного.
— А именно?
— Да просто того, что доктор Фрейд — значительная, даже замечательная личность, вне зависимости от того, какие именно идеи он предлагает. Не так уж важно, истинны ли его теории, верны ли его предположения относительно женщин, детей и даже снов. Неважно, является ли он злодеем или образцом для подражания. Так или иначе, он обессмертил себя.
— Вы полагаете, он себя обессмертил?
— Без сомнения.
— И в какой области, позвольте спросить?
— В картографии.
Наверно, у меня отвисла челюсть, настолько поразил меня этот неожиданный ответ.
— Я и не знал, что он составляет карты.
— Уверяю вас, составляет, только на них не во всем можно положиться.
— Холмс, вы меня заинтриговали. Зачем нужна карта, если она не точна?
— Напротив, — он прервался, чтобы разжечь трубку и принялся торопливо пыхтеть, стараясь поскорее раскурить ее, — то, что карты Фрейда могут ошибаться, ничуть не умаляет из значимости. Правильнее всего было бы сравнить его с Колумбом. Хоть кто-нибудь помнит о том, что Колумб думал, что добрался до Индии? Хоть кого-нибудь это волнует? А ведь, с этой точки зрения, карты Колумба были совершенно неправильны. Сейчас нам представляется куда более важным то, что Колумб первым из белых людей ступил на неисследованный тогда континент, о самом существовании которого и не подозревала большая часть человечества. Колумб заслужил свою известность, и никто даже не помнит о том, что в его картах были ошибки.
— Что же за карту составил Зигмунд Фрейд? На какой неведомый континент ступил он?
— На землю, что называется «бессознательное». Он первым из ученых предположил, а потом и подтвердил ее существование. И если его карты этой terra incognita несколько запутаны, вы можете понять, почему это меня не беспокоит. В сравнении с самим открытием, они не так уж важны.
Это было очередное свидетельство того, что Холмс, хотя и жил, как он сам выражался, «удалившись на покой», отнюдь не утратил своих способностей. На второй неделе моего пребывания у него в гостях он снова поразил и порадовал меня проявлением своего удивительного интеллекта.
— Вы совершенно правы, Уотсон, это немыслимо! — объявил он однажды вечером ни с того, ни с сего, когда я мирно сидел, глядя на огонь в камине.
— Что немыслимо?
— Гибель «Титаника». Не удивляйтесь так, дорогой мой. Я заметил, что вы в изумлении смотрите на модель кунардера на каминной полке. Потом вы оторвали взгляд от судна и перечитали статью в «Таймсе», в которой, несомненно, приводятся новые мнения о причинах трагедии. Потом вы вздохнули и стали задумчиво смотреть на огонь. Прочесть ваши меланхоличные мысли было вовсе не трудно.
Я признал, что он прочел их совершенно верно. Я действительно полагал немыслимым, что такое могло произойти.
— Вот уж действительно не повезло, — продолжал Холмс. — Бедняга инженер никак не мог предвидеть, что его замысел приведет к таким последствиям.
— О чем это вы?
— Совершенно непредсказуемое стечение обстоятельств, Уотсон. Трюм «Титаника», как известно, был разделен на водонепроницаемые отсеки.
— Об этом много писали в газетах.
— И однако, это разделение доходило только до палубы E, лишь ненамного выше ватерлинии. Вероятно, мистер Эндрюс не рискнул возводить свои водонепроницаемые переборки выше из соображений эстетики. Ему не хотелось жертвовать обширными парадными помещениями.
— И что?
— Когда несчастное судно ударилось в айсберг, его правый борт рассекло надвое, начиная с носа. Вода хлынула внутрь и потянула нос судна вниз. Когда нос стал погружаться, вода неизбежно должна была перелиться поверх первой водонепроницаемой переборки в следующий отсек, и так далее, и так далее. Должно быть, «Титаник» ушел в воду, стоя торчком.
— Какой ужас! Но откуда вы знаете, что водонепроницаемые переборки доходили только до палубы E?
— Уверяю вас, друг мой, об этом упоминалось в газетах. Большая часть информации там есть, нужно только порядочно терпения и внимания, чтобы откопать ее, подобно свинье, добывающей трюфели. Остальное — цепочка простых умозаключений. В данном случае, разумеется, умозаключений бездоказательных, поскольку несчастное судно теперь останется навеки недостижимым для людей.
В спокойствии, сопутствовавшем моему пребыванию у Холмса, я посвятил большую часть своего времени разбору и просмотру записей по поводу различных расследований его выдающейся карьеры, в которых мне посчастливилось принять участие. Надо признать, многие из этих случаев трудно назвать сенсационными. Это были, в основном, мелкие домашние дела, некоторые вовсе не имели отношения к преступной деятельности, но Холмс считал их «интересными случаями», они отличались некой необычностью, флером эксцентричности или сверхъестественного, чем и заслужили место в моих анналах. Другие же случаи были сенсационны настолько, что мне приходилось изменять имена действующих лиц, а иногда даже критически значимые детали, чтобы их можно было без опаски представить публике. Мне пришлось выдержать множество оскорблений и обвинений в глупости по причине некоторых явно надуманных построений, тогда как я и сам не стал бы производить изменения в сюжете, если бы не мои твердые принципы[10].
Как я упоминал уже не раз, Холмс был тщеславнее любой кокетки, насколько дело касалось его талантов, однако одним из основных орудий в его деликатном ремесле являлось умение молчать (Надо иметь в виду, что он не был более единственным детективом-консультантом в мире).
Поэтому он только приветствовал мое присутствие в его Вселенной. Если Холмс являлся солнцем в своем собственном космическом пространстве, то я держался на его орбите дружественным спутником, греясь отраженным светом этой звезды. Я описывал его подвиги, когда он позволял мне, и несмотря на то, что Холмс мог критиковать мою работу и насмехаться над моей «склонностью к мелодраматизму», как он выражался, я знал, что в глубине душе он наслаждается той популярностью, которую обеспечила ему публикация моих работ. Когда он, наконец, разрешил мне издать описание его дартмурского триумфа, типографии еле успевали удовлетворить растущий спрос читателей. Некоторые говорили, что Хаунд был высшей точкой карьеры Холмса.
Однако, существовало множество дел, о которых публика не имела ни малейшего представления, и одной из причин моего трехнедельного удаления от активной деятельности (хотя Холмс и не знал об этом) была надежда уговорить его заполнить некоторые пробелы в хронологии.
Оставалось только вычленить пропущенные дела и выпросить у Холмса разрешение опубликовать их описание. Холмс очень любил секреты, что есть, то есть, и хранил в кладовке своей памяти множество соблазнительно неясных намеков и любопытных историй. Я не могу забыть, к примеру, как в течение семи лет он благополучно скрывал от меня существование собственного брата, Майкрофта. И открылся этот поразительный факт просто так, между делом. Помню, насколько я был ошарашен, узнав, что его брат живет в Клубе Диогена на Пэлл-Мэлл, всего-то в двадцати минутах ходу от нашего собственного обиталища.
— Да, но он живет в совершенно другом мире! — ухмыльнулся Холмс, когда я обратил на это его внимание.
Я бы так и не услышал целиком историю Учителя для канарейки, если бы не попытался однажды выжать из него подробности его странствий после смерти его противника, профессора Мориарти.
Дни были теплыми и приятно долгими; труды Холмса увенчались успехом, о чем можно было судить по непрерывному жужжанию вокруг дома. Он как раз счастливо собирал новый сладкий урожай, когда я набрался смелости воззвать к нему.
— Привет, Уотсон, и что же привело вас на место моих трудов? — радостно поинтересовался он. — Двигайтесь осторожнее, дорогой друг. Они не знают вашего запаха.
— Я был бы вам очень благодарен, если бы вы заглянули на место моих трудов, как только вам это будет удобно, — предложил я, настороженно озираясь. — В мой кабинет, — пояснил я, заметив, что он не понял, что я имел в виду.
— Дайте мне только несколько минут, чтобы привести себя в порядок, будьте добры.
Двадцать минут спустя я усадил его на стул возле видавшего виды соснового столика, который реквизировал для своих нужд, и налил ему чашку чая, в котором он размешал щедрую порцию своего нового увлечения.
— Итак, Уотсон, что привело вас в мой улей?
— Любопытство.
— Вас интересуют мои пчелы? — я увидел, как осветилось его лицо в предвкушении пространных ответов на мои вопросы и возможности, наконец-то, разделить со мной свою страсть.
— Меня интересуют даты.
Он заметно помрачнел и потянулся всем своим худощавым телом, с недовольной гримасой.
— Холмс, я вынужден настоять. Некоторые явные несоответствия превратили меня в посмешище. Вот, например, период с 1891 по 1894 годы.
Он улыбнулся и закатил глаза.
— То, что называется «Пропущенные годы».
— Когда вы покинули профессора…
— Мориарти, — с нажимом произнес он[11].
— Хорошо, когда вы покинули профессора Мориарти. То, что вы мне рассказали о своих приключениях до возвращения в Лондон, совершенно неправдоподобно.
— Мой дорогой друг, если вы так и будете упорно писать о ламах, употребляя женский род, ничего удивительного, что у читателей создастся впечатление, что я был в Перу, а не в Тибете. И если августейшего деятеля можно перепутать с южно-американским млекопитающим, то мое сообщение о встрече с Верховным ламой представляется нелепицей. То же самое происходит, когда вы, — заторопился он, не дав мне возразить, — пишете Монпеллье с одним «л» — ваши вечные сложности с названиями, мой дорогой Уотсон! — и хотите убедить читателей, что я был во Франции, а не в столице Вермонта.