Учитель Дымов — страница 21 из 58

башку, смотрит на девушку сверху, весь освещенный жарким солнцем, и Ира внезапно замирает, как замирала на Красной площади или у Большого театра: перед ней, над ней – еще одна ожившая картинка, еще одна музейная статуя. Широкие плечи, рельефный живот, мускулистые руки, длинные крепкие ноги.

– Купаться пойдем? – говорит Валера.

– Купаться… – повторяет растерянно Ира.

Она обводит глазами берег: кабинок для переодевания нигде нет. Что же ей, так и идти домой в мокром купальнике? Надеть сверху платье и… она так и представляет два небольших темных влажных пятна спереди и одно, побольше, сзади… и в таком виде идти по Москве?

– Нет, мне не хочется, – говорит она, – я лучше просто позагораю.

– Ну а я окунусь. – Валера пожимает плечами… пожимает широкими, сильными, будто высеченными из камня… Ира все еще подбирает про себя эпитет, а Валера уже бежит к реке и с плеском врезается в воду, поднимает фонтан брызг и плывет, ровно взмахивая руками и то и дело, как профессиональный пловец, опуская в воду голову.

Ира поднимает панаму и водружает ее поверх растрепанных волос. Она распрямляет плечи и старается, как учила мама, выставить грудь вперед – хотя чего уж там выставлять с ее размерами?

Потом они сидят рядом, и мокрый Валера на глазах высыхает – стремительно, как все, что он делает. Он достает пачку «Космоса», Ира просит у него сигарету и с независимым видом выдыхает в жаркое, плотное небо струйку горького сизого дыма.

– А куда ты пойдешь после института? – спрашивает она.

– Не знаю. – Валера пожимает плечами, для которых Ира так и не подобрала определения. – Я уже было договорился пойти в одну классную школу, да там разогнали всех.

– Как «разогнали»? – удивляется Ира.

– Обыкновенно. Прислали две комиссии, потом еще четыре, потом еще восемь. Уволили сначала директора, потом всех учителей. Ну, или наоборот, я не помню уже.

– А как же дети?

– Детей пока оставили. – Валера криво усмехается. – Хотя они теперь, небось, сами разбегутся. Они туда со всего города ездили, это была специальная физико-математическая школа, для самых умных. Будущие академики и все такое.

– А почему же там всех… разогнали?

– Для того и разогнали, чтобы не были самые умные, – отвечает Валера. – Непонятно разве? Умные нынче не нужны, они не те мысли думают, вредные.

Ира хочет спросить, что значит «вредные мысли», но лишь кивает, мол, да, конечно, я все поняла, зачем я вообще такую глупость брякнула?

Потом Ира спрашивает, ходил ли Валера на конкурс балета, видел ли Надю Павлову, говорят, она потрясающе танцует, хотя ей всего пятнадцать! Нет, на балет Валера не ходил и даже по телевизору не смотрел, а вот Олимпиаду в августе точно будет смотреть, интересно, кто кого, мы американцев или они нас? «Конечно мы!» – уверенно говорит Ира, а Валера в ответ принимается рассказывать про Спасского и Фишера, которые вот-вот должны начать матч в Рейкьявике.

Неудивительно, что он так много знает о спорте, догадывается Ира, он же учится в Институте физкультуры. Интересно, зачем он туда поступил? Хотя с такой-то фигурой – конечно, только спортом и заниматься.

И она снова и снова рассматривает Валеру, будто он – еще одна московская достопримечательность, и замечает, что в его движениях есть что-то хищное, и даже думает – что-то волчье, – но это Иру не пугает, ей скорее нравится.

Через несколько часов они проголодаются, Ира снова наденет платье – да, можно было и искупаться: купальник бы сто раз высох, вот я дура! – Валера засунет в сумку подстилку, и они пойдут на запах шашлыка к прилавкам, где толпятся другие голодные граждане. Потом Ира будет объедать горячее мясо с шампура, и струйка бараньего сока оставит жирную дорожку на сером кримплене платья, Ира всплеснет руками – ой, что теперь делать! – Валера предложит постирать прямо в реке, а Ира скажет, что лучше уж дома, с мылом, как следует, и тогда Валера поедет ее провожать, поднимется с ней в квартиру, почти пустую после недавнего переезда, и там, когда Ира снимет платье, чтобы застирать, все наконец и случится.


Только в Москве Валера по-настоящему понял, кем был его отец. Ему всегда казалось, что папа – неудачник, скучный преподаватель, сутками пропадающий на работе, вечно занятый проверкой курсовых и дипломов. Конечно, Валера его любил, но не уважал, не восхищался. В отце не было энергии, задора, риска… не было даже энтузиазма и страстной веры в науку, знакомой Валере по фильмам вроде «Девяти дней одного года». Даже не ученый – так, преподаватель, ничего интересного.

Но в свой первый институтский год Валера обнаружил, что Москва полна бывшими отцовскими студентами. Откуда они узнали, что сын Владимира Николаевича учится в Институте физкультуры, Валера так и не понял: на прямые вопросы никто не отвечал, только пожимали плечами или отшучивались: мол, по радио передавали, ты что, не слышал?

Как правило, они оставляли сообщение на вахте общаги, обычно имя, адрес и время. Валера надевал свою лучшую рубашку, широкие клешеные брюки и отправлялся куда-нибудь в район метро «Университет» или, наоборот, в Сокольники, где его принимали как почетного гостя, усаживали за стол и расспрашивали про учебу так, словно он в самом деле изучал какие-нибудь науки, а не зубрил сто лет как устаревшие нормативы ГТО. Потом они начинали его кормить – ужин по будням, обед по выходным, но, в общем, одно и то же: борщ, картошечка, иногда – куриная ножка или крылышко, неизменно – немного водочки, грамм по сто на брата. Первый год Валера говорил себе, что ходит к отцовым студентам только ради еды, – все-таки на стипендию не разгуляешься, да студенту и положено быть бедным и голодным, – но потом навострился разгружать вагоны, с деньгами стало полегче, однако Валера уже привык к этим людям, иногда почти ровесникам отца, а иногда – чуть старше самого Валеры. Он уносил от них бледно-голубые номера «Нового мира», переплетенные подшивки старой «Юности» и «Иностранки», узнавал о тех редких фильмах, которые надо было увидеть, или выставках, куда нужно было пойти. Там, в фойе кинотеатров и в музейных очередях, он знакомился с молодыми людьми, такими же студентами, только учившимися в университете, МАИ или физтехе, и с девушками, изучавшими иностранные языки, филологию и другие вещи, ненужные в реальной жизни. Постепенно у него появились новые друзья, компании, где его считали «своим», хотя и посмеивались над его будущей профессией, впрочем, вполне беззлобно. Вслед за журналами пришел черед перепечатанных на машинке стихов, а потом – с опаской передаваемых папок с лагерными воспоминаниями. Читая их, Валера каждый раз вспоминал дядю Бориса и думал, что надо узнать у отца его адрес и написать, но все время забывал, да и неудивительно: домой он писал редко, дай бог чтобы пару раз в год. Он почти не вспоминал детство и оставленную в Энске семью, лишь иногда ему снилась пыльная дорога от моря до их грекопольского дома, и тогда он просыпался счастливый, со вкусом морской соли на губах.

Впрочем, Валера был счастлив и безо всяких снов: кажется, впервые за много лет он жил той самой жизнью, о которой мечтал мальчишкой, – в окружении необычных людей и красивых девушек, в вечном ожидании новых приключений и с легкой будоражащей дрожью риска, мурашками пробегавшей вдоль спины, когда вечером он возвращался в общагу с очередной запретной папкой. Он почти не вспоминал дом, но помнил, что по большому счету всем этим обязан отцовским студентам, и, хотя теперь заходил к ним все реже, сразу откликнулся на звонок неизвестного Игоря, пригласившего в гости «когда-нибудь после сессии».

Игорь учился у отца еще в Куйбышеве и окончил институт вскоре после Валеркиного рождения. Он успел жениться, родить дочь, объездить полстраны и вот недавно получил место в Москве – довольно неплохое, судя по тому, что ему сразу дали отдельную квартиру. Валера ничего не ждал от этого вечера и, в сущности, не ошибся. Все, что он запомнил, – капли пота на намечающейся лысине Игоря: в Москве стояло удивительно жаркое лето, а до появления кондиционеров оставалось не одно десятилетие, так что хозяева дома мучились от жары, а Валера утешал себя воспоминаниями о грекопольском лете. Диван, на котором они сидели, при каждом движении поскрипывал, Игорь что-то рассказывал о тяготах переезда и потерянных по дороге вещах, его жена Даша, замученная разборкой вещей, духотой и готовкой, почти не принимала участия в беседе. Дочь, насупившись, сидела в углу, она была такая худая и угловатая, что Валера сначала принял ее за школьницу-подростка и только потом, когда Игорь сказал, что этим летом они решили никуда документы не подавать, а годик осмотреться, сообразил, что ей, наверно, лет семнадцать.

– Может быть, вы покажете Ире Москву? – спросил Игорь уже в прихожей, и Валера вежливо согласился, но, вместо того чтобы вести девушку в Третьяковку или Пушкинский музей, сказал:

– Давай на пляж сходим? Искупаемся!

Так они оказались сначала на Ленинских горах, потом – на Андреевской набережной, а в конце концов – на поскрипывающем диване, где Валера два дня назад просидел за ужином весь вечер.

Позже они много раз обсуждали, как это случилось. Ира раздевалась, и Валере показалось, что она улыбнулась, прямо перед тем как ее светлые волосы исчезли внутри платья, снимаемого через голову, – и поэтому он подхватил ее на руки и понес в комнату, а потом уже все получилось само… но Ира говорила, что вовсе она не улыбалась, просто снимала платье, а когда сняла, уже так растерялась, что ее куда-то несут, что, кажется, поцеловала Валеру первой еще до того, как он стащил с нее верх от купальника, а может, и после. Короче, все попытки восстановить ход событий приводили к тому, что они опять начинали целоваться или пытались, как в театре, разыграть ту сцену снова и в результате то и дело даже не доходили до комнаты, а оказывались где-то на полу, едва ли не в прихожей – там было жестко, зато ничего не скрипело.

Конечно, за время учебы у Валеры было несколько романов, все – с однокурсницами: художницы, переводчицы и филологини нравились ему, но почему-то с ними он робел решительных действий. Бывает, юная девушка в окружении взрослых и опытных мужчин приписывает все знаки внимания своей молодости и красоте, тогда как ей хочется признания себя достойной собеседницей и мыслящим существом. Так и Валера, бодро беседовавший с молодыми физиками и математиками о Кафке и Булгакове, смущался заговорить с какой-нибудь инязочкой, у которой за душой не было даже хорошего произношения, не говоря уже о настоящем понимании литературы.