Он мог остаться в сквоте анархистов, через три года вступить в НБП, днями и ночами торчать в «Бункере» на Фрунзенской, пожимать руку Эдуарду Лимонову, декламировать «Да, смерть!», прорывать омоновские кордоны на митингах, участвовать в акциях прямого действия, многократно задерживаться сотрудниками Центра «Э» и в конце концов погибнуть в 2009 году во время нападения хулиганов, которое так никогда и не будет расследовано.
Он мог затусоваться с молодыми художниками и рейверами, стать завсегдатаем «Птюча», красить волосы в кислотные цвета, ходить на оупенэйры, легко различать дип-хаус, дрим-хаус и прогрессив-хаус, начать с травы, кислоты и таблеток, а в конце десятилетия все-таки подсесть на кокаин и встретить новый век в реабилитационной клинике в состоянии паранойяльного психоза… в двухтысячные ему оставалось бы только повторять «если вы помните девяностые, вы в них не жили», потому что сам он не помнил бы почти ничего.
Он мог выбрать соблазнительный путь больших денег, легких контрактов, растаможки и фальшивых благотворительных фондов, дешевых кредитов и рейдерских захватов, путь, который, возможно, через десять лет привел бы его в кресло чиновника, но, скорее всего, куда раньше закончился бы на кладбище.
В те дни, когда Ильяс был в Москве, все эти возможности открылись перед Андреем, но он выбрал другое.
В его выборе не было жажды подвига и страсти к саморазрушению, не было азарта и больших ставок, не было никакого геройства – если, конечно, не считать геройством самоуверенную убежденность в том, что рассказывать на глянцевых страницах о новых американских фильмах и французских модных показах – это и значит приближать так называемую «достойную жизнь»… разрушать так называемые «информационные барьеры»… способствовать превращению России в так называемый «цивилизованный мир».
Андрей мог погибнуть, но выбрал другой путь и потому останется жив. Он останется жив, но снова и снова будет спрашивать себя, верный ли выбор сделал тогда.
Ильяс больше не приезжал в Москву, не позвонил ни разу, даже не нашелся на сайте «Одноклассники»; казахский брат давно уже представлялся Андрею странным видением, однажды промелькнувшим на краю его мира и бесследно исчезнувшим.
9
Первые годы после Володиной смерти Женя не видела его во сне. Наяву она почти без усилий могла представить себе Володю кем хотела – молодым фронтовиком, Оленькиным ухажером, преподавателем КуАИ, отцом маленького Валерика, уважаемым профессором в Грекополе и в Энске, почтенным патриархом в Москве. Она легко вызывала из небытия любой год из тех сорока без малого лет, что они прожили вместе. Но все эти воспоминания казались странно неподвижными, словно сквозь них просвечивал последний Володин облик – парализованное тело в ожидании неизбежной смерти. Возможно, поэтому Женя надеялась, что приди к ней Володя во сне, она снова обретет его таким, каким он был когда-то. Не то чтобы она верила в загробную жизнь, откуда он мог бы подать ей сигнал, нет, конечно, просто ей хотелось еще раз увидеть Володю без усилий, увидеть как бы случайно, встретить в ландшафтах сновидения, как ненароком встречают на улице доброго знакомого. Но Володя никогда не снился ей, и только однажды, примерно через полгода после похорон, во сне она снова увидела, как зев Донского крематория поглощает гроб с Володиным телом. Там, внизу, бурлили языки подземного пламени, и в последний миг Жене показалось, будто Володя пошевелился на своем последнем ложе, – она проснулась от собственного крика, леденящего и пронзительного, и до рассвета лежала в душной ночной тьме, слушая частые, сбивчивые удары сердца.
Жене приснились похороны – и, возможно, она сама хотела умереть. Дети, которых она растила, наконец выросли; сверстники, которых она любила, умерли – Женя уже не знала, что держит ее среди живых. Первый год после смерти Володи прошел в зыбком смутном тумане, где не различались ни весна, ни лето, где даже редкие появления Валеры (и еще реже – Андрея) не могли служить вехами, по которым одинокий путник – собственно Женя – сумел бы вспомнить пройденную дорогу. Казалось, с исчезновением Оли и Володи жизнь лишилась примет, превратилась в ровный серый поток, где один день неотличим от другого, а у всех встречных одно и то же лицо – ровное, лишенное черт. Женя и сама надеялась затеряться в этом монотонном пейзаже, в один прекрасный день совпасть с бесцветным ничто, раствориться в густой нескончаемой взвеси, но этого не случилось.
Неожиданно позвонила Люся, позабытая Олина одноклассница. У ее мужа умирал отец, и она, откуда-то услышав, что Женя три года ухаживала за парализованным Володей, хотела узнать, не даст ли та телефон сиделки. Телефона Женя не знала, но сказала, что, пока Люся не нашла сиделку, она может помочь с больным.
Сиделку так и не нашли, и Женя осталась с умирающим до конца, а после его смерти ее почти сразу пригласили помочь с еще одним лежачим больным, а потом – с другим, с третьим. Жене было шестьдесят с небольшим, медицинское образование, она брала немного денег, потому что ей хватало и Валера все равно каждый месяц приносил ей несколько непривычных зеленовато-серых купюр – одну всегда можно поменять, если деньги заканчивались.
Да, конечно, на свою новую работу Женя ходила не из-за денег, просто ее жизнь рядом с умирающими стариками вновь приобрела смысл, утраченный со смертью Володи. Чтобы не было пролежней, она переворачивала тяжелые неподвижные тела; она вымывала нечистоты из складок сухой кожи, покрытой пигментными пятнами; она ставила капельницы в ломкие ускользающие вены; она слушала крики, исполненные боли, ярости, ужаса, и сама удивлялась своему спокойствию. Женина врачебная карьера описала круг: много лет она была первой, кто приветствовал новорожденных, – теперь стала последней, кто провожал умирающих.
Женя сидела, держа больных за руку, и говорила с ними. Иногда передавала им новости о родных, но чаще рассказывала про собственную жизнь, почти так же, как когда-то рассказывала Володе. Она не знала, слышат ли ее, но ей хотелось верить, что история чужой жизни поможет умирающим выстроить в глубине собственного безмолвия историю своей. Месяц за месяцем она перебирала встречи и расставания, вспоминала послевоенную Москву, далекие Куйбышев, Грекополь, Энск. Постепенно вся Женина жизнь приобрела законченность, словно была написана для кого-то и этот кто-то прочитал ее вслух Жене, а той осталось лишь выучить слова наизусть и повторять раз за разом.
Так прошло шесть лет.
Евграф Ильич умер в декабре, незадолго до Нового года. Это был маленький усохший старик с длинной белой бородой, в стиле Льва Толстого. Жена запрещала ее стричь, и Женя раз в день расчесывала бороду старым, еще дореволюционным костяным гребнем. По вечерам, в сумерках, Евграф Ильич кричал страшно и протяжно, и Жене иногда казалось, что это где-то далеко гудит поезд, подавая сигналы бедствия, взывая о помощи. Никто не знал, как добраться в это «далеко», никто не знал, чем помочь, – и самой темной декабрьской ночью старик замолчал навсегда, так и не дав расшифровать потаенные сигналы.
Прошло девять дней, и сорок, и два месяца, а Жене никто не звонил. Она не знала, почему о ней забыли: может, слишком стара, а может, наконец-то появилось достаточно молодых профессиональных сиделок. Так она снова осталась одна, но в середине марта – влажного и мерзлого месяца, только случайно относимого к весне, – Женя наконец увидела во сне Володю.
Они снова были в куйбышевской квартире и, похоже, опять затевали ремонт, во всяком случае, вся мебель была отодвинута от стен, а старые обои свисали клочьями. Володя держал в руке рулон бумаги и смотрел на Женю с щемящей нежностью, которой ей никогда не доставалось, пока он был жив.
– Эх, Женечка, – сказал он, – как же мы одним рулоном обклеим все стены? Нам ведь не хватит обоев… – И Володя улыбнулся той улыбкой, которую Женя так хорошо запомнила полвека назад.
– Мы уж как-нибудь, Володя, – ответила она и тут же проснулась, счастливая и удивленная этим счастьем.
Женя лежала в кровати, укутанная утренним сумраком, и улыбалась. Она не понимала, что мог значить этот сон, но не хотелось его разгадывать – просто приснился, вот и все.
Она почистила зубы и умылась, приготовила себе кофе и засунула куски хлеба в тостер (подарок Андрея на прошлый день рождения), и все это время улыбалась. Наконец тостер отсалютовал победным щелчком – и тут же зазвонил телефон. Женя бросила золотистые поджаристые гренки на тарелку и нажала кнопку на беспроводной трубке (подарок Валеры на позапрошлый Новый год).
Звонил Игорь – сколько лет, сколько зим! Кажется, не слышала его лет восемь, с тех пор как Андрей стал отмечать день рождения с друзьями, а не с бабушками и дедушками. Хотя, конечно, Игорь наверняка был на похоронах, но никаких воспоминаний об этом не осталось… конечно, не до него было… так, значит, здравствуй, здравствуй, чему обязана?
Оказывается, зовет в гости в пятницу вечером. Захотелось, говорит, вспомнить молодость.
– Я еще, Женька, тебе сюрприз приготовил! – смеется в трубку. – Так что обязательно приходи!
Ну, сюрприз так сюрприз, почему же не прийти? Только адрес напомни, и ровно к семи буду у тебя.
Хотела спросить напоследок, все ли живы, всё ли в семье хорошо, но удержалась, а то мало ли что. В пятницу приду – все узнаю.
Накрытый стол, крахмальная скатерть, хрустальные салатницы, даже приборы, кажется, из серебра. Игорь открывает бутылку бордо, наливает себе, Жене и Даше, поднимает бокал:
– Ну, за встречу!
Женя делает несколько глотков – терпкий, непривычный вкус. Кажется, всю жизнь прожила, а бордо пробую впервые. Что там еще осталось, из литературы? «Вдова Клико» из Пушкина? Анжуйское, как в «Трех мушкетерах»?
Разумеется, первая тема – Андрей: как-никак, общий внук.
– До сих пор не могу поверить, что мы с тобой породнились! – восклицает Игорь. – Ну, расскажи, давно видела? Заходит к тебе хоть иногда?